— Алеша, все меня бросили! — печально сказала она. — Муж отослал, вы куда-то запропастились...
— Евгения Ивановна, милая, зачем вам этот флигель?
— Что, как? — удивилась она.
— Представьте себе, как красиво станет смотреться дом, если снести флигель, — заговорил Алексей, жестом как бы отсекая флигель. — В доме дюжина пустующих комнат, а вы не хотите расстаться с этим ни на что не пригодным помещением...
— Я не думала об этом, — растерянно сказала она.
— Доверьтесь мне, — продолжал Алексей, указывая на флигель. — Увидите, как оживет дом!
— Да делайте, что вам угодно. Только иногда уделяйте мне чуточку внимания...
Алексей побежал к работникам, бросив ей на бегу: «Благодарю!»
С того дня у Алексея не было ни минуты покоя. Дни понеслись в лихорадочном темпе, одни планы сменялись другими, и каждый новый казался верхом совершенства. То он задумал выстроить на месте флигеля ротонду, начертил план, и все с этим планом согласились. Потом сам от него отказался и спланировал открытую галерею в греческом стиле, а когда убедил хозяев в том, что она просто необходима, и от нее отказался.
Рабочая артель из пяти человек довершала между тем снос флигеля. Когда пространство освободилось, Алексей вдруг увидел, что самым лучшим решением было первое — открыть вид на дом, разбив на месте флигеля газон. Придя к такому выводу; Алексей растерялся: строительный зуд, который он разжег в себе, требовал разрешения, но получалось так, что он сам лишил себя возможности осуществить первую в своей жизни постройку. Невольно он вспомнил отца, заготовившего когда-то строительные камни, которые так и не нашли применения.
Николай Кириллович дружелюбно подшучивал над ним, называя его великим зодчим, и говорил, что Алексею первому из архитекторов удалось улучшить постройку, не растратив отпущенных средств. Алексей между тем загадочно улыбался и молчал. Он подолгу что-то обсуждал с Ефанием Кормильщиковым и до поры держал свои планы втайне от хозяев.
Однажды на вечерние «посиделки», куда ненадолго стал выходить Николай Кириллович, Алексей принес акварель на большом листе плотной бумаги. Евгения Ивановна, взглянув на нее, вскрикнула: среди зелени стояла удивительно грациозная сторожка из белого природного камня. Она была с односкатной крышей, с легким балконом и наружной лестницей, ведущей из сада на второй этаж. Строение поражало простотой и неожиданно современными линиями. Не было нужды спрашивать, в каком месте Алексей собирался построить сторожку,— на рисунке был изображен знакомый всем уголок сада.
Николай Кириллович встал с кресла и принялся разглядывать рисунок.
— А вы уверены, что она будет так же хороша в натуре? — спросил он, не отрываясь от акварели.
— Она должна быть привлекательней, чем нарисована здесь, — со спокойной уверенностью ответил Алексей.
— В таком случае, — сказала Евгения Ивановна, — я знаю для нее более подходящее место... — Все обернулись к ней. — На южном склоне у дуба, там, где прежде была отцовская баня.
— Место в самом деле красивое, — заупрямился Алексей, — и его давно бы пора облагородить. Но что мешает построить там вторую такую же... или еще лучше?
— Лучше не может быть!
— Почему же не может? Может.
— Алеша, милый, — вмешался Николай Кириллович, — не надо другой. Постройте такую же, — сказал он так, как будто бы первая уже стояла.
На рассвете Алексей уже был на строительной площадке. Он попросил рабочих аккуратно вынимать грунт под фундамент, чтобы не повредить ни одного кустика. Несколько дней подряд в сапогах, перепачканных глиной, с весело горящими глазами рыл он вместе с работниками котлован. А на дороге гремели телеги, груженные бутовым камнем, известью, песком. Каменная кладка велась всухую. Камни притесывались один к другому, чтобы потом, когда их посадят на раствор, кладка обрела крепость монолита.
Не было, казалось, человека, счастливее Алексея, когда он выбирал из груды нужный камень и волок его к котловану.
Ефаний Кормильщиков не раз говорил ему:
— Не барское это дело, Ляксей. Брось.
Но разубедить Щусева было невозможно. Работал он истово, тесал глыбы, как заправский каменотес, а если камень разваливался под ударами молотка, брался за новый и не успокаивался, пока не удавалось притесать камни вплотную, грань к грани.
Как послушный ученик, внимал он мастеровым. Они учили его разбираться в структуре камня, соразмерять силу удара, чувствовать крепость материала.
Наконец белый абрис фундамента появился на поверхности, Алексей сделался настолько придирчивым и дотошным, что Кормильщиков и тот не выдержал.
— Надобно край знать, Ляксей, за каким терпение кончается, — ворчал он. — Ты же как езуит какой. Нельзя!
Алексей сердито вывернул из кладки не понравившийся сему камень и отбросил в сторону:
— Здесь наше с тобой лицо, Ефаний, а оно должно быть чистым!
— Бог тебе судья, барчук, — сказал Панкрат. — Гляди, запью по твоей милости.
Угроза подействовала. Алексей улыбнулся и сказал примирительно:
— Мне с вами работать хорошо. Хочу, чтоб и вы были мною довольны. Договоримся так: если я нарисую на кладке мелком крест, значит, нужно переложить. Мы, братцы, художники, и пусть стена будет, как красивая картина, в которой камни играют.— Он поднял только что вывернутый камень: — Чувствуете, как груб и узором и цветом?
Панкрат разинул было рот, но слов подходящих не нашел, поскреб затылок, а потом со вздохом повторил:
— Ох, запью!
— Нам еще вторую сторожку возводить. Потерпи.
Алексей обедал с артелью прямо на траве. Он смеялся грубоватым шуткам, расспрашивал о жизни, о семьях. Постепенно он стал для артельщиков своим. Как ни странно, они полюбили его. Добился он этого прежде всего неподдельным интересом к работе, к секретам ремесла, к тем хитростям, которые у каждого были про запас, чтобы отличиться, сделать что-то лучше других.
Если кто-то затягивал перекур, рассказывая потешную историю, Алексей не сердился, не подгонял, а ждал, пока Ефаний Кормильщиков скомандует: «По местам!» Трудились на совесть. Лишь однажды Алексею пришлось применить меловой крест, когда кладка велась уже на лесах и подбиралась к верхней отметке. Однако никого этот крест не обидел. Целый ряд был переложен безропотно и даже с удовольствием, потому что работой гордились.
На всю жизнь у Щусева осталась благодарная память о той строительной артели. Она приняла его и поверила в него.
Лето пережило свой расцвет. Первые квелые листья срывал знойный ветер. По ночам полыхали зарницы. Запахло спелым хлебом.
У Апостолопуло начались заготовки на зиму. Дом наполнился суетой, у хозяев и прислуги обнаружилась масса неотложных дел, один лишь Алексей был в стороне от них. Поглощенный строительными заботами, он ничего не замечал. Казалось, он очнулся только после того, как обе сторожки были закончены: застеклены рамы, навешены двери и смазаны петли, покрашены крыши.
К середине августа в той сторожке, что выросла на месте заброшенной бани, Алексей устроил для артельщиков прощальный ужин. С позволения Николая Кирилловича он сам произвел расчет, а артельщики по старинному обычаю принялись подбрасывать его и кричать «ура!». Потом окропили водкой углы и уселись за стол.
Веселье шло шумно и бестолково. Наконец догадались вынести длинный стол на воздух, под дуб. Души наполнились благостью: в свете уходящего дня сторожка сияла изумительной белизной, и весь ее образ был трогателен и чист.
— Хорош бы мастер из тебя, Ляксей, с годами вышел, да, видать, пойдешь ты по какой-нито ученой части и позабудешь наше артельское ремесло...
Алексей хотел было протестовать, но Ефаний не позволил себя перебить:
— Чую я, сидит в тебе великий артист нашего дела, но нет еще в твоей душе понятия об этом. Вот кабы сподобился ты, милок, походить, поездить по Руси нашей, побывать в Переславле да в Великом Ростове...
— Что же, ты сам-то оттуда, да к нам подвинулся?
— А то, милок, что обчим интересом наделен. Уж как хочется всем сердцем удивиться, этого сказать невозможно!
До позднего вечера рассказывал Алексею Ефаний о чудесных творениях древних зодчих на далекой северной стороне. Щусев верил и не верил. Ему казалось, что нет городов красивее Киева и Одессы.
Наутро Щусев проводил артельщиков. Сразу почувствовалась пустота, навалилась усталость. Вечерами не хотелось больше ни играть, ни петь. И тогда он снова взялся за свой дневник-альбом и за акварельные краски. Новые его рисунки были как-то нервны, в них чувствовалась напряженность. Он рисовал и рвал листы, рисовал и рвал, пока от альбома не осталась одна обложка. Он уже был готов вовсе забросить это занятие, как Евгения Ивановна подарила ему набор пастелей и тисненый кожаный планшет с плотной французской бумагой невиданной белизны.
Пастельные рисунки Алексея, сделанные в преддверии осени 1890 года, долго украшали стены комнаты Евгении Ивановны и кабинета Николая Кирилловича.
В день прощания с Сахарной, когда Алексей уже садился в коляску, Николай Кириллович вручил ему толстый конверт со словами:
— Это, Алексей Викторович, лишь малая часть средств, которые вы мне сэкономили. Ваша работа, клянусь честью, стоит значительно больше. Прошу вас не омрачать наших отношений отказом.
Вмиг явилась мысль: этих денег, должно, быть, хватит, чтобы взять Навлика к себе, жить одним домом... Алексей с досадой дернул головой, не зная, как поступить. Лица супругов Апостолопуло выражали мольбу. Казалось, всякая возможность отказа отрезана. И все-таки он выпрыгнул из коляски, положил конверт на траву и, простодушно и весело глядя на Николая Кирилловича и Евгению Ивановну, сказал:
— Милые мои хозяева, да ведь это невозможно!
Потом он вскочил в коляску и велел кучеру трогать.
Кишинев задыхался от зноя. Дороги превратились в горячие реки, в которых вместо воды, казалось, тек измельченный песок. За медленно движущимся тарантасом тянулся ленивый пыльный шлейф, который долго висел над дорогой.