К началу нового учебного года Алеша принес в гимназию три толстые папки своих акварелей. Особенно хороши были «Фиалки на еврейском кладбище», «Весеннее озеро в Боюканской долине» и «Пушкинский холм над излучиной реки Бык». В конце лета он сделал еще несколько жанровых зарисовок карандашом. Здесь были «Заготовка турбурела в Дурлештах» (турбурел — молодое виноградное вино), «Тайка с кетменем» («тайка» по-молдавски «отец»), «Мальчики с фруктами» — на этой картинке Алеша нарисовал братьев и самого себя, когда они все вместе несли на длинных шестах корзины, полные яблок и винограда. Была на рисунке и каруца, на которой сидел молдаванин с прямой, как доска, спиной и сосредоточенно раскуривал свою пенковую трубку.
Обилие Алешиных рисунков несколько обескуражило Николая Александровича Голынского. Первой его мыслью было: раз много, значит, не может быть хорошо. В самом деле, рисунки и акварели были неровными, беглыми, но стоило приглядеться к ним попристальней, как открылось, что мальчик учится мыслить с помощью цвета. Ценен был не столько результат, сколько упрямая, даже неотвратимая потребность выражать свой собственный мир цветовыми сочетаниями и линиями.
Когда Голынский вместе с Алешей попытался разложить по какому-нибудь преобладающему признаку акварели, у них долго ничего не получалось. Наконец Николай Александрович придумал распределить их по преобладающему цвету, и мальчик с удивлением увидел, что сначала им были нарисованы все «голубые» пейзажи, потом «зеленые», затем «розовые» и, наконец, «желтые».
Голынский более или менее точно восстановил хронологическую последовательность рисунков, и оказалось, что в конце каждой серии неизменно выделяются своей экспрессией две-три акварели. Больше всего удачных акварелей было в розовой тональности. Видимо, к концу лета Алеша стал уставать, поэтому «желтые» акварели как бы несли печать утомленности. В это время мальчик и почувствовал потребность сменить кисти на карандаш.
Когда учитель раскрыл ему эти свои мысли, Алеша был поражен их простотой и той легкостью, с какой Николай Александрович проник в самую суть его сумбурной и вроде бы непонятной ему самому души. А Голынский утвердился во мнении, что Алеше необходима строгая культура художественного мышления, которая приобретается лишь в длительном и постоянном общении с художественно образованными людьми.
Ни о картинной галерее, ни о художественных выставках Кишинев в то время не ведал. У некоторых состоятельных горожан были портреты предков, писанные домашними художниками, у других было кое-что интересное из купленного на родине и за границей, но лишь в одном богатом гостеприимном доме можно было увидеть полотна хороших мастеров. Это был дом земского предводителя, тайного советника Карчевского, либерала, покровителя 2-й кишиневской гимназии.
Николай Александрович Голынский, хоть и вхож был в этот дом, не сумел коротко сойтись с семейством Карчевских и даже несколько переживал это, так как в доме собиралось кишиневское общество поклонников живописи, театра и музыки.
Как-то Голынский вызвался организовать художественные «четверги», на которые задумал приглашать владельцев интересных картин с их полотнами, устраивать публичные обзоры. Первые вечера получились удачными, но вскоре стало ясно, что такие «четверги» — утопия в самой своей основе. Дело было не в том, что в частных собраниях мало достойных полотен — их было достаточно. Но немногих владельцев удавалось упросить снять картину с гвоздя даже на короткое время. Голынский попытался делать копии, но и это ему редко кто позволял. Вскоре по городу пополз ядовитый слушок, что Голынский — художник далеко не из великих, хотя копии его в большинстве своем были удачными: просто-напросто владельцы картин не хотели повторений. У Николая Александровича опустились руки.
В доме Карчевских было восемнадцать со вкусом подобранных картин. Украшением маленькой галереи была авторская копия картины Айвазовского «Неаполитанский залив». Голынский стал придумывать, каким способом ввести Алешу Щусева в этот дом, но не знал, как подступиться к делу: ему все казалось, что только он своим профессиональным глазом видит одаренность мальчика.
Когда он поделился своими сомнениями с Алешей, тот ответил:
— Миша Карчевский сидит за соседней партой, я попрошу его пересесть ко мне. Со временем все образуется само собой.
В самом деле, не прошло и двух дней, как Миша пересел к Алеше на первую парту у окна. Вскоре мальчики, казалось, друг без друга жить не могли. Алеша нарисовал портрет своего приятеля, потом еще один, затем последовало приглашение на музыкальный вечер.
— Ты сможешь спеть что-нибудь? — спросил Миша так, как будто не верил, что есть люди, не умеющие петь.
— Вообще-то смогу. А что нужно спеть?
— Нужно петь всегда только то, что любишь.
— Я не знаю, понравится ли это твоим гостям.
— Важно, чтобы нравилось тебе. Видишь ли, по-моему, у людей гораздо больше общих черт, чем им кажется. Каждому хочется быть непохожим на других, а это ведь тоже общая черта. И у всех есть душа, которая постоянно просит любви, а любовь люди угадывают во всяком ее проявлении и каждом движении. Даже если что-то очень трудное делаешь, но делаешь с любовью, то ее печать обязательно будет видна. Может быть, я это не умею объяснить так, как моя мама, но я это понимаю.
Алеша глядел на товарища во все глаза. Ему никогда не приходилось слышать ничего подобного даже от своих старших братьев, не говоря уж о сверстниках.
На музыкальный вечер Алеша явился в голубой Петиной блузе, с шелковым бантом на шее. Он долго думал, а не взять ли с собой альбом и карандаши: вдруг придется рисовать? А может быть, стоит показать свои акварели? И он выбрал из летних папок те, что казались ему самыми удачными.
Миша встретил его в своем обычном гимназическом мундире. Про себя он удивился странному наряду товарища. Ему даже на минуту показалось, что следовало предупредить Алешу, сказать ему о скромности поведения младших на взрослых вечерах. Алеша сразу осознал нелепость своего наряда и, наверное, просидел бы весь вечер в самом дальнем углу, если бы не встретила его на пороге та самая изящная на свете женщина, которая еще в давнюю пору так поразила его воображение. На этот раз она была в голубом бархатном платье.
— Очень рада с вами познакомиться, — приветливо сказала она, идя ему навстречу с протянутой рукой. — Вы принесли свои работы? Это очень мило. Что же мы стоим? Веди, Мишель, господина Щусева в гостиную. Я думаю, что вам все будут у нас рады, — добавила она и положила свою изящную руку ему на голову, ободряя его.
Зал показался огромным от обилия света. По стенам стояли бархатные диваны, глубокие кресла и мягкие стулья. Блестела лакированная крышка рояля, за которым сидела худенькая девчонка со стрелками черных бровей. Вид у нее был такой, словно она потеряла нужную клавишу.
— Михаил, — сказала она капризно, не оборачиваясь. — Здесь у Листа диез, и здесь диез, а как перейти к этой ноте?
Брат склонился над клавиатурой и показал, как надо брать аккорд.
— Вот и вся премудрость. Маня, познакомься с моим товарищем, Это господин Щусев. Голынский находит в нем большой талант. Впрочем, ты сама сможешь в этом убедиться, если сумеешь понравиться Алексею.
Девочка, прищурив свои черные бархатные глаза, решительно, как и мать, протянула руку, и Алеша поразился, до чего крепка ее узенькая ладонь.
— У Михаила все друзья сильные. Настоящие мужчины, — сказала девочка, подражая манерам матери. Потом она стала капризно тормошить брата: — Скоро играть, а я собьюсь. Я непременно собьюсь. Давай еще раз пройдем вторую часть, Мишенька, пожалуйста!
Они сели играть в четыре руки, а Алеша, не зная, куда деваться, сел в углу и оттуда смотрел на Мишу и его сестру, завидуя их раскованности. Он бы, наверное, отдал все на свете за то, чтобы так же свободно сидеть у рояля в ослепительной гостиной, украшенной картинами и тяжелыми драпировками, сидеть безмятежно и уверенными кивками головы или гримасой недовольства направлять игру этой маленькой принцессы. Росшему в окружении мальчиков, Алеше казалось счастьем иметь маленькую сестру. В каждом движении брата и сестры чувствовалось такое доверие, такая любовь друг к другу, такая нежность, что ему безумно захотелось, чтобы и на него упал хоть лучик этой нежности.
Алеша раскрыл альбом, устроил его поудобнее на коленях и, испытывая прилив любви к этим в общем-то неблизким ему людям, стал рисовать их. Он портил лист за листом, ему пришлось несколько раз пересаживаться с места на место, пока карандаш не пошел по бумаге мягко и свободно.
За работой он не заметил, что в гостиной уже много людей. Он даже не заметил, что место детей за роялем занял какой-то человек во фраке. Образ захватил его настолько, что ушедшая из поля зрения натура уже не нужна была ему: он рисовал то, что жило в его воображении.
Только когда рисунок был закончен, до его слуха доими уверенные пассажи пианиста фон Клозе, которого Алеша видел лишь однажды на благотворительном вечере. Он очнулся, удивившись его неожиданному появлению. Высокая черная прическа пианиста растрепалась, локоны рассыпались по высокому белому лбу, он выпячивал челюсть, закатывал глаза, откидывался назад, словно напуганный звуками рояля, и робко, как слепой, снова тянулся к клавишам. Закончив этюд, он обреченно уронил голову, встал, беспомощно развел руками, как бы показывая, что это все, на что он способен. Люди, что были в зале, захлопали шумно и благодарно. Пианист выразил на лице притворное удивление, как будто не ожидал, что его игра понравится, пригладил рассыпавшиеся волосы и осторожно поклонился.
Варвара Никитична Карчевская извлекла из бархатного рукава крохотный платочек, приложила его к глазам:
— Ах, Шопен моя слабость. Из-за вас, дорогой Клозе, я опять не буду спать.
— Что вы! У меня сегодня деревянные пальцы, просто дубовые... — сказал пианист, садясь возле нее.