В самом названии «Мой Дагестан» есть и мера ответственности, и мера готовности, а может быть, решимости воинственной. Великолепно это дано у Гамзатова, как его зарубежные тропы вдруг перекрещиваются с тропами тех, кто некогда ушел из Дагестана. Есть в этих диалогах Гамзатова с недругами нечто от поединка на кинжалах. Наверно, исход поединка определен умом и храбрым умением, но в не меньшей степени сознанием правоты, да еще и тем, что за спиной у тебя Дагестан, твой Дагестан, а следовательно, твоя колыбель и твоя совесть, отечество твое...
В поездке по Германии с нами была Патимат Гамзатова, жена и друг поэта, — это придавало свой колорит этой поездке. Что-то было в ее облике истинно кавказское, негасимо молодое и вместе с тем древнее, церемонно-гордое. Да будет мне разрешено так сказать: перед нами была знающая себе цену горянка.
Кавказская статистика свидетельствует: здесь не было более угнетенного существа, чем горянка. Горянка поняла Октябрь так: освобождение должно прийти с образованием. И верно поняла. Среди тех, кто сегодня имеет на Северном Кавказе высшее образование, горянок больше, чем мужчин-горцев. В кавказской статистике сегодня много удивительных цифр — вот эта едва ли не самая удивительная.
Патимат — горянка, в какой-то мере типичная для тех горянок, чья образованность, больше того, интеллект являются украшением современной кавказской жизни.
Но к этому мы еще будем иметь возможность вернуться.
Что-то было в ее облике от тех ее далеких предтеч и прародительниц, когда во главе рода на Кавказе стояла женщина, храбрая воительница, сильный и добрый человек. Признаюсь, что мы, спутники Гамзатова, но очень-то умели скрыть одобрение, когда Расул одарял нас очередной шуткой, но Патимат была много строже нас — не просто было получить се похвалу. Когда аудитория вдруг взрывалась от смеха, Патимат, казалось, оставалась безучастной. Трудно допустить, чтобы шутка не трогала ее. Очевидно, она это уже слышала. Но, быть может, он имел право па повторение?
Патимат — первый человек, которому читаются все стихи Гамзатова. Сам поэт, таким образом, избрал ее своим судьей. И сам сделал строгим судьей, быть может самым строгим из тех, какие у него были, а мы знаем, что у него были строгие судьи. Поведение Патимат лишь приоткрывает нам край завесы над тем, чего мы не знаем. Долгие вечера, быть может зимние вечера, в махачкалинском доме Гамзатовых. И радость первого чтения. Радость? Наверно, не всегда радость, даже чаще печаль, чем радость, — удача рождается в муках... Но тут есть смысл остановиться. Дальше идти опасно — материя слишком заповедна. Но главное несомненно: помощь друга постоянна и бесценна. И это начинаешь понимать, когда Патимат нет рядом. Все ловишь себя на мысли: а что сказала бы Патимат?
Наверно, Патимат — это как бы часть того большого, что зовется Гамзатовым, продолжение этого большого, его значительная ветвь. Но Патимат еще и нечто независимое, суверенное. То, что зовется миром дагестанского искусства, миром, способным вызвать к жизни светоносную чистоту красок, отвердевших в дагестанских эмалях, и несравненную синеву кованого серебра, в какой-то мере отождествляется с Патимат Гамзатовой. На правах директора музея народного умения она хранитель сокровищ дагестанского искусства и его полномочный представитель, посол. Я не оговорился — посол. По крайней мере, она стояла во главе своеобразных дагестанских посольств, направляющихся в Италию и Болгарию, чтобы показать миру, что есть талант и умение страны гор.
Но как ни важно все это, а мысль Патимат обращена в глубь того, что есть дагестанская мастерская, какими видят себя и свое несравненное искусство художники страны гор завтра. Тут одна проблема увлекательнее другой: преемственность мастерства, манера, как она подсказана работами старых и новых мастеров, взаимовлияние и, пожалуй, взаимопроникновение, если иметь в виду работы мастеров, живущих по одну и другую сторону Кавказского хребта, — грузинские чеканщики, армянские мастера керамики, азербайджанские и армянские ковроделы. Так или иначе, а в семье Гамзатовых поэзия всего лишь одна из муз, которые этой семьей правят.
— Что ни говори, а я доктор патиматических наук, — говорит Гамзатов, и Патимат удостаивает его улыбкой.
Во время прогулки по Лейпцигу — домик Баха, собор, ратуша, лейпцигские площади — я спросил Патимат, что она думает о Гамзате Цадаса и как, на ее взгляд, преломилось его влияние в поэзии Расула. Патимат сказала, что сатирическое начало было в самом характере Цадаса, он, быть может, и хотел, но не мог быть иным. Впрочем, он понимал, что слово, исполненное смеха, может сдвинуть горы, и вряд ли у него была необходимость быть иным. Он понимал, что такое для сатирика самоирония, и отлично владел этим искусством. Опираясь на искусство самоиронии, он сообщал своим сатирическим ударам силу, какую они, быть может, в ином случае могли и не иметь.
Беседуя, мы с Патимат дошли до площади, на которой благодарный Лейпциг, понимающий толк не только в товарообмене, но и в любви, воздвиг памятник Гёте и его возлюбленной Христиане Вульпиус. Этот единственный в своем роде памятник был тем более неожидан в центре Лейпцига, давно ставшего столицей немецкой коммерции, в двух шагах от ярмарочного павильона, правда, павильона книжного, но все-таки ярмарочного. Самое интересное, что этот памятник поэту и его возлюбленной не обнаруживал привилегии Гёте: на гранях памятника портреты заключены в одинаковые медальоны, точно подчеркивая равный вклад в то, что есть великий поэт, паритетность, как сказали бы дипломаты.
— Те, кто воздвиг памятник, были справедливы, — заметил я. — Справедливость всегда благородна.
— Нет, они просто были рыцарями, — уточнила Патимат. — Кстати, рыцарство но в меньшей степени благородно, — добавила она.
В серии тех характеров, которые воссоздал гамзатовский «Мой Дагестан» и которые точнее всего следовало бы назвать героями книги, первый — Гамзат Цадаса. Очевидно, обаяние этого образа в любви сына, любви, которая оттого, что ей прибавилось лет, набрала и глубины, и зрелой мудрости.
«У отца и у меня один Дагестан», — замечает Гамзатов.
В этом есть даже известная закономерность, цикл; вот он упомянул имя отца, значит, речь пойдет о чем-то значительном... Ну вот, например:
«Конечно, он пахал землю, и косил траву, и грузил сено на арбу, и кормил коня, и ездил на нем верхом. Но я его вижу только с книгой в руке. Он держал книгу всегда так, точно это птица, готовая выпорхнуть из рук».
Или еще:
«О чем бы его ни просили люди, он никогда не мог им ни в чем отказать. Сказать «нет», когда на самом деле «есть», он считал самой большой ложью и самым тяжким грехом».
Или еще:
«Писал он, пользуясь разными алфавитами: арабским, латинским, русским. Писал справа налево и писал слева направо. Его спрашивали: «Почему пишешь слева направо?» — «Слева сердце, слева вдохновение, все, что нам дорого, прижимаем к левой стороне груди». — «А почему пишешь справа налево?» — «Справа у человека сила. Правая рука. Прицеливаются тоже правым глазом».
И еще:
«Он и умер в своем кабинете, около своих книг, перьев, карандашей, исписанной бумаги и бумаги чистой, которую не успел исписать. Ну что ж, ее испишут другие. Дагестан учится, Дагестан читает, Дагестан пишет».
И еще:
«Весь Дагестан сел за парту. Одна за другой открывались школы, училища, техникумы. Учились старики и дети, женщины и мужчины... Помню первый букварь, первые тетради, которые отец мне купил. Он сам ходил по аулам и призывал людей учиться. Появилась первая письменность. Отец горячо приветствовал ее...»
Отец-учитель, отец-советчик, отец — товарищ по поэтическому оружию, но, наверно, это не все. Что-то есть в этом человеке скромное и сурово-храброе. Да, нечто такое, что свойственно восточным поэтам, которые почти всегда подвижники и философы. Да, отец-советчик был философом, поэтому предметом его бесед с сыном была и история Дагестана. Не этими ли беседами подготовлено постоянное обращение автора к кругу имен, которые, собственно, есть история Дагестана? Как же различны судьбы этих людей, народ их помнит, воздавая должное: Махач и Магомед, Мирза Хизроев, Стальский и Цадаса, Шамиль и Хаджи-Мурат.
Музой Гамзата Цадаса была самая воинственная — сатира. Человек терпимый, он был тверд, когда речь шла о принципах. Да и как могло быть иначе, когда у принципов этих была святая основа — совесть. Дагестан следил за трудом старого поэта, за его жизнью и трудом. Тем более эта жизнь и этот труд были достоянием детей Гамзата Цадаса. Чему отец может научить детей, если не совести?.. Наверно, любовь к литературе — производное от этого принципа. В самом деле, что есть литература, если не совесть?
...Прочел гамзатовский «Дагестан» и отыскал портрет старого поэта. Вот он какой, Гамзат Цадаса! Добрая мужественность во взгляде да, пожалуй, участие. Вспомнил: старый поэт ходил по аулам, призывая народ учиться... Очень на него похоже.
Говорят, отцы хотят своим сыновьям того, что не удалось им самим. Старому поэту удалось многое, но что-то, наверно, не удалось и ему.
«Я родился и вырос в песенном доме. Робко я взял в руки свой карандаш. Я боялся прикоснуться к поэзии, но не мог не прикоснуться к ней. Положение мое было сложное. Кому после Гамзата Цадаса нужен будет еще Расул Цадаса... Из одного аула, из одного дома, из одного Дагестана. Куда бы я ни поехал, где бы мне ни приходилось встречаться и говорить с людьми, даже и сейчас, когда у меня самого седые волосы, везде и всегда говорят: «А сейчас слово предоставляется сыну нашего Гамзата — Расулу». Конечно, не маленькое дело быть сыном Гамзата, но хочется быть и самим собой...»
В этом последнем — существо... В удивительной книге известного советского дипломата Чичерина о Моцарте есть такой рассказ. Прощаясь с семьей кантора Долеса, Моцарт написал два канона — элегический и комический. Каждый канон был исполнен отдельно и был необыкновенно хорош. Но произошло нечто необыкновенное, когда эти каноны спели одновременно. Произошло не просто контрапунктическое сочетание разных тем, но полное органическое единство слившихся противоположностей. Где-то тут объяснение того своеобразного, что вошло в нашу литературу с именем Расула Гамзатова. Вместе с Гамзатом Цадаса, но одновременно вопреки ему. Тут была своя диалектика, в некотором роде жестокая. Если и был в природе человек, за которым хотелось идти, то этим человеком был отец. И вместе с тем следование ему таило наибольшую опасность. Отстраняясь от отца-поэта, а может быть, единоборствуя с ним... Кстати, здесь одна из великих тайн искусства: как вершится творческая личность, как она сотворяется, эта самая непохожесть... Конечно, в самой природе — первосуть непохожести. Как у камней. Но камень слеп, у него нет соблазна быть похожим на другой. А как быть человеку, да еще если рядом такой пример для подражания?.. Наверно, главное, что совершил Гамзатов, вот здесь: в семье старого поэта возник поэт, на него не похожий. Как это произошло — вопрос сложный, на него ответят исследователи, но это произошло. И это — откровение и радость. Наверно, тут участвовали великие силы — сам человек прежде всего, его существо, но еще и культура. Институт, круг друзей — поэтов и профессоров. Тот старичок профессор, что уличил юного Гамзатова в незнании «Одиссеи» и назвал варваром, тоже участвовал. Говорят, характер требуется полководцу. Много реже говорят, что характер требуется художнику. Правда, ес