Кайсын Кулиев, поэт и человек, как он возник, как образовался?
Чегем, его горы и леса стали колыбелью поэта. Только этим можно объяснить нечто сыновье, что свойственно самому взгляду поэта на Чегем и Чегемское ущелье. Не просто сочетание скал и лесистых увалов, какими бы они прекрасными ни были, это нечто такое, что может сравниться только с силой, которой наделяет природа отца и мать. Истинно к таинству рождения человека имеет отношение сама природа.
О родина былин — земля моя.
Народ твой — исполин, земля моя.
Ты — мать, а я твой сын, земля моя…[3]
Кулиев не помнит отца — он скончался, когда Кайсыну было два года. Если есть некая тайна рождения Кулиева-поэта, то эта тайна в матери. Мать, чтобы дать жизнь ребенку, должна преобразить дары земли в материнское молоко и напоить им чадо. Мать, чтобы дать жизнь поэту, наверно, должна собрать в самой душе своей дары жизни, будь то память народа или красота Кавказа, и сообщить сыну, — то заповедное, что природа дает поэту и делает его поэтом, очевидно, и в этом.
Все это необыкновенно отразила поэзия Кулиева. Песнь о матери в кулиевской поэзии главенствует. О матери-кормилице. О матери — хранительнице семьи и очага. О Матери-Родине.
Пускай меня любая спросит мать,
Каким бы дочку именем назвать —
Всем девочкам твое дарю я имя...
Если собрать воедино все, что Кулиев написал о матери, это будет большая, глубоко волнующая всей своей сутью книга, в какой-то мере даже уникальная, при этом не только в вашей литературе. Когда Кулиев говорит, обращаясь к людям, которых одарил добром и радостью, как человек и поэт, чтобы они благодарили за все это мать, это не просто поэтический образ, это своеобразная клятва верности человеку, который, сотворив тебя человеком, еще и сделал поэтом.
Кулиев писал о матери всю жизнь. Ее образ впервые возникает в одном из самых ранних стихотворений поэта, помеченном тридцать шестым годом.
Мать принесла воды из родника,
А солнце только-только поднялось.
Порозовели в небе облака.
Расцвел в саду красавец абрикос,
Пахнула горной свежестью вода
И холодом заоблачных вершин.
И я держу в руках, как глыбу льда.
Чуть запотевший глиняный кувшин.
Стихами о матери, в сущности, отмечен жизненный путь поэта. Но необыкновенной силы достигает поэзия Кулиева в своеобразном реквиеме, посвященном памяти матери. Одно сознание, что матери нет, что твой путь к ней оборвался навсегда, что только во сне ты и можешь ее увидеть и что ты обречен вечно ее искать: «Ты ищешь мать? Ищи. Искать ты будешь долго», — одно это сознание позволяет осмыслить происшедшее с такой сплои мысли и чувства, какой прежде у тебя, быть может, и не было. По крайней мере, какой-то очень существенный этап душевного мужания, зрелости возник и в связи с этим, и в этом был тоже свой смысл. Точно оставив тебя наедине с испытаниями, которые ждут в жизни, мать самой смертью своей вызвала и подарила это мужество. Для поэта образ этот вечей, как вечны счастье и слезы матери, сам светлый лик ее, обращенный в день завтрашний или, быть может, минувший, будь он отнюдь не днем вчерашним, — вечность простерлась на тысячелетии, она не знает границ.
Рыдает мать погибшего пилота,
Не спит всю ночь и взгляд бросает вдаль,
Как будто сын вернется или кто-то
Сумеет облегчить ее печаль.
Мне видится, как трет глаза десницей
И, вдаль бросая безнадежный взгляд,
О воине, погибшем с колесницей,
Рыдает мать пять тысяч лет назад.
Истинно верная мудрость древних: поэт начинается там, где он остается наедине с собой. Очевидно, наедине со своей совестью, способностью видеть и понимать жизнь. У Кулиева есть цикл стихов о стариках. Негромкий цикл, весь определенный вот этой способностью наблюдать жизнь и ее понимать. Даже чуть-чуть необычно, что стихи эти написал молодой Кулиев, — в них мудрость иного возраста. В самом деле, это стихи о предзакатной поре человека, его терпимости, одиночестве, способности понимать человеческие слабости и их прощать.
Сидит на камне древняя старуха,
Быть может, камня этого древней.
Что ветер до ее доносит слуха?
Что в этот час дарует память ей?..
Немногое ей память сохранила,
Но, хоть она и памятью плоха.
Ей слышен запах городского мыла
От стираной рубахи жениха.
Наверно, в истинном таланте — мудрость старца, хотя он может принадлежать и юноше; завидна была способность юного Лермонтова проникнуть в психологию старости, обнаружив тут не просто наблюдательность — прозорливость. Только художнику и дана такая сила провиденья.
Старик крестьянин подводил итог.
Он умирал и знал, что плакать нечего.
Весь день шел дождь — и глину, и песок
Перемесил в одно сплошное месиво.
И, видя дождь, и грязь, и сумрак дня,
Промолвил умирающий в тревоге:
«Как трудно будет вам нести меня
В последний путь по этакой дороге!»
Говорят «многословие старости», а у Кулиева «молчание старости». И в молчании этом и печаль зари вечерней, и понимание неодолимости созданного человеком, и сознание, что прожитое нужно людям или, быть может, не нужно.
Тучи черны, как дно котла.
Гром над горами внезапен, как крик.
В старом бешмете, седой, как скала,
«Выть урожаю!» — сказал старик.
Грохот. Тяжелого ливня стена.
Будто орудия целят в аул.
Шепчет старуха у веретена:
«Где ж ты, сынок мой, навеки уснул?»
Отбарабанил по стеклам град.
Тучи за горы, в Сванетию, мчат...
Глядя на камня старинных оград,
Два старика весь вечер молчат.
Мне эти стихи показались характерными для зрелого Кулиева; хотя некоторые из них, как я уже сказал, могли быть написаны на заре его поэтического бытия. Необычность темы — не часто она становится предметом внимания поэзии. Стремление не обойти существа — психология, а быть может, даже физиология старости. И главное — картина жизни необыкновенно правдива, что всегда трудно. Короче — тут есть то настоящее, что является драгоценным металлом искусства. Однако где та легендарная драга, которая должна пропустить через себя реку, чтобы легли на ладонь крупицы металла драгоценного. Где эта всесильная драга?
Есть соблазн ответить на это однозначно. Однако ответ на этот вопрос многосложен; пожалуй, в многосложности его точность.
...Хотя Кулиев вырос в краю, в естественной палитре которого достаточно и пурпура, и бронзы, поэт любит сумеречные краски. Да это и понятно: на страдной тропе не так уж много этого пурпура и бронзы. А тропа поэта была страдной. Кулиев был с Родиной в ее ратном подвиге. Жестокие Подмосковье и Сталинград, Севастополь, Сиваш и Прибалтика — солдатская дорога поэта.
Лампочка на гильзы от снаряда
Засветилась. Хата. Ночь темна.
Я читал стихи, а в балке рядом
Били пулеметы...
Говорят, познай друга в гневе. Кулиев говорит: и в добре. Лучшие военные стихи Кулиева — это стихи о добром друге. И не потому, что культ друга-кунака, верного сподвижника в твоих бедах и радостях, истинно кавказский культ. Не только поэтому. В самом Кулиеве, в самой его готовности к побратимству есть любовь к другу, да вряд ли это случайно, если даже говорить о войне. Так, как способна испытать это побратимство война, ничто не способно испытать его. Есть случаи на воине, когда только друг и в состоянии отвести жестокую руку смерти. Как, очевидно, только ты и в состоянии отнять неумолимую эту десницу, когда речь идет о друге. Поэтому если говорить о войне и ее огненной купели, то она у Кулиева преломилась в стихах о друге.
Эту песню о Сааняне
Сложил не я.
Сложил не я.
Военные ветры Турецкого вала
Сложили ее,
Военные ветры.
Есть в ритме этих стихов ощущение военного ветра — его напор, его чеканный ритм, его железная необоримость, — ритм и необоримость снаряда, бьющего по земле.
Упал Саанян,
Капитан Саанян.
Храбрец Саанян!
Упал Саанян!
И, упав, обратился к солдатам:
— Несите меня вперед на руках!
Это не просьба — это приказ!..
Необыкновенная картина: в бою за Турецкий нал, в смертельной схватке на подступах к валу, командир сражен, сражен командир, но командир жив, и у него есть воля, последняя: «Несите меня вперед на руках, это не просьба — это приказ!..» Воля командира необорима: он хочет, чтобы его приказ дал жизнь ему и после смерти, чтобы он и мертвый продолжал вести батальон бойцов. Так оно и получилось: само тело комбата, поднятое над головами, повело солдат в бой, и они ворвались на Турецкий вал...
Сюжетом и интонацией, самим ритмом кулиевские стихи напоминают балладу, быть может, тихоновскую балладу о том же Перекопе. И недаром балладе Кулиева о Перекопе предпослано тихоновское:
Но мертвые, прежде чем упасть,
Делают шаг вперед.
Так своеобразно вдруг сомкнулась кулиевская жизненная стезя с тропой тихоновской. На самом Перекопе переплелась. И было в этом нечто такое, что, казалось, не проходит случайно, что завешано самим временем. Наверно, я так далеко не пошел бы в своих предположениях, если из этого не возникало в жизни и поэзии Кулиева нечто большее — тема друга-наставника, друга-учителя. .
«Я всю свою довоенную молодость знал и обожал стихи своего старшего брата о Сиваше, — говорит Кулиев. — Но я не мог тогда знать и предвидеть, что судьбе будет угодно бросить меня также в грозные бои на Сиваше и Перекопе, может быть еще более жестокие, чем те, которые когда-то видел Тихонов. Я тоже стал свидетелем как бы повторения сказанного в знаменитых балладах русского поэта. Ноябрьской ночью по грудь в воде переходил я Сиваш, а также не раз лежал под артиллерийским огнем на Перекопе. Видел, как снова «живыми мостами мостят Сиваш»... Я гордился, что иду по следам Тихонова. Даже попытался выразить это в стихах, открывавших мой цикл «Перекоп»: