Художники — страница 32 из 116

Старый Хаджыби призвал к себе Шуву и его двоюродного брата Атаби и наказал им гнать скотину в Пятигорск, на скотный базар, — улыбаясь, начал Кулиев: видно, эту историю ему трудно было рассказывать без улыбки. — «Да, погодите, — вдруг остановил Хаджиби молодых людей, когда они были уже за воротами, — купите в Пятигорске табаку для моей трубки, только желтого, турецкого, самый первый сорт...» Молодые люди добрались со своей скотиной до Пятигорска, хорошо продали ее, купили табаку, как просил дед Хаджиби, самого лучшего, но вот незадача — попали на свадьбу, кутили три дня напропалую и спустили все деньги, вырученные за скотину. Видно, три дня опоздания старику объяснили все, как, впрочем, и сам вид молодых людей, вернувшихся домой. «А как мой хороший табак? — спросил старик и, получив табак, не без удовольствия набил им трубку, запалил. — Вот это табак так табак!» — возликовал старик, потягивая трубку. О деньгах, вырученных за скот, он так и не спросил.

Сказать, что старик Хаджиби был добр, наверно, не все сказать. Он был терпим, а это, как свидетельствует народная мудрость, не меньше, чем доброта, — закончил свой рассказ Кулиев.

Судя по тому, что этот рассказ передавался от дедов к потомкам, Кулиевы это качество ставили высоко.


Я спрашивал Кулиева, какое ремесло было в ходу у них, чем чегемцы отличались от других балкарцев.

— По-моему, ничем, — отвечал поэт. — Как все, пахали землю и пасли скот... Как все.

— Однако что было если не гербом, то знаком Чегема?

— Наверно, мужра...

Мужра? Верхний Чегем у самого перевала, а за горой Сванетия, куда и летом непросто добраться. Поэтому горы подсказали чегемцам такое, что другим было и не свойственно: искусство ходить по горам, преодолевать скалы... Чегемец везде пройдет, если у него в руках мужра — кизиловая палка с железным наконечником. Всегда видеть перед собой вершину и, вопреки ненастью, стремиться вверх, только вверх, — не это ли знак жизни чегемца?

Всесильная мужра, символ неодолимости и упорства, могла стать и фамильным знаком Кулиевых, при этом и Кайсына Кулиева, хотя, наверно, с мужрой он имел дело реже своих отцов и дедов.

Поэт подарил мне свою новую книгу «Как растет дерево». Это книга прозаических этюдов, книга эссе о тех, кто составил кадры «профессоров» той самой академии, о которой речь шла ранее. Кулиев как-то сказал: когда он пришел в русскую школу, он не знал даже русского слова «хлеб». Однако из тех, кому Кулиев посвятил книгу, он воспринял без помощи русского языка разве только Бетховена и Сарьяна. Все остальные — Лорка и тот же Тихонов, Чиковани и Твардовский, Шолохов, Пастернак, Ахматова — пришли в его мир благодаря русскому языку. Таким образом, есть две вехи в жизни человека, две поры: чегемский мальчик, по-русски безъязыкий, и автор книги «Так растет дерево», а между ними — скалы. Истинно, мужра — фамильный знак Кулиевых.

Ничто так не сближает, как поездка в незнакомую страну.

Мы много выступали на литературных вечерах в Будапеште и провинции, были в семьях писателей и художников, ездили по стране, повидав ее поля и горы, леса и необыкновенную в своей живописной прелести долину Дуная. Случилось так, что незадолго до этого я прочел новую книгу поэта, явившую мне и знакомого, и — так мне показалось — незнакомого Кулиева. Это книга раздумий поэта о сути своего призвания, книга эссе об искусстве, как восприняли это искусство и ум и сердце поэта, книга о людях, давших жизнь искусству, отечественному и мировому: и Лермонтов, и Нарекаци, и Шопен, и Тихонов, и Зульфия, и Дудин... Да, и Дудин, что был нашим спутником в поездке, участником нашего неширокого, но доброго круга. Мне было интересно наблюдать Кулиева в общении с русским поэтом, тем более что оно раскрывало такие грани Кулиевской натуры, которые были мне неведомы.

Так или иначе, а в этой поездке по венгерским дорогам все располагало к тому, чтобы увидеть поэта таким, каким в иных обстоятельствах можно ого, пожалуй, и но увидеть.

По море того как скромное судно нашей делегации движется по венгерской земле, множество людей как бы выходят нам навстречу. В этом многообразии лиц, характеров, индивидуальностей мудрено выделить одно, но, наверно, этот процесс отбора происходит. Вот, например, Кулиеву заметно интересен академик Иштван Кирай, который иногда сопровождает нас. Наверно, все объясняется существом Кирая, всем тем, что он говорит аудитории филологов или рабочих, когда нам приходится выступать вместе.

Однако что рассмотрел? Кирай — литературовед, знаток венгерской литературы, как она возникла в нашем веке. Сын крестьянина, хорошо знающий народные истоки литературы, он посвятил себя исследованию глубин этой литературы, берущей начало в толще народной жизни венгерского села. Человек ума полемического, он не перестает ставить перед отчей литературой проблемы, как ему подсказало его понимание того, что есть призвание этой литературы и ее главная миссия. Венгерскому ученому интересны народные истоки и многонациональной советской словесности, для него художественное достоинство этой литературы во многом в ее народном первородстве. Наверно, и этим объясняется его внимание к нашим литературам — он редактор венгерского издания журнала «Советская литература».

Когда академик Кирай, наклонив седеющую голову, выходит на трибуну и, чуть робея, начинает говорить, кажется, что стихия его речи способна преодолеть и столь мощное препятствие, как венгерский, — по крайней мере, так видится его речь русским, более того, такое впечатление, что он говорит по-русски, — очевидно, все в значимости мысли. В его манере говорить нет ничего расхожего, как нет ораторского «глянца», который возникает, когда говорящий слишком уверен в себе. Наоборот, есть некое сомнение, даже неуверенность насчет того, что мысль понятна. А она понятна, эта мысль, больше того — она ваяла аудиторию в плен, ничто не обладает такой способностью собрать внимание разных людей, как эта мысль.

— Вы полагаете, профессор, что село является хранителем языка? — спрашивает Кулиев, когда Кирай, закончив свое выступление, располагается рядом. — Форм языка, его лингвистического богатства?

— Как мне кажется, село аккумулирует язык, оно ревниво охраняет его от внешних влияний. Впрочем, быть может, я не прав?..

Слову Кирая свойственна эта некатегоричность, — если его высказывания переложить на бумагу, то этому тексту будут свойственны не столько восклицательные знаки, сколько вопросительные. Утверждая, он спрашивает и этим как бы приглашает собеседника возразить ему. Стоит ли говорить, что такая форма не делает мысль менее весомой, больше того — она способствует убедительности мысли.

Этот разговор своеобразно был продолжен на квартире академика, в которой гостиную и кабинет хозяина как бы объединила большая библиотека, в такой же мере венгерская, в какой и многоязычная, объявшая все грани явления, называемого литературой.

— А вот эта верность литературы ее первоистокам не делает ее менее глобальной, профессор? — спрашивает Кулиев и указывает взглядом на нескончаемый ряд фолиантов, расположившихся на стеллажах.

— Осмелюсь утверждать, глобальная значимость литературы — это и ее художественность, — улыбается профессор Кирай, наверно, это для него характерно — «осмелюсь утверждать». — Давно замечено: художественность немыслима без верности национальному первородству, а значит, и тому большому, что сберег народ, — нравственность, творчество, язык...

— Чем ближе литература народному существу, тем у нее больше возможностей быть всеобщей? — спрашивает Кулиев.

— А разве не так? — переспрашивает Кирай. Если бы фраза не была вопросительной, она могла бы и не быть столь определенной.

В этом диалоге мне открылся и Кулиев: наверно, не случаен его интерес к Кираю и взгляду венгерского ученого на литературу. Ну конечно, книга Кулиева «Так растет дерево», которую я прочел перед нашей поездкой в Венгрию, книга по всей своей сути философская, очень точно определяет человеческое и всякое иное существо Кулиева — его интерес к Кираю подтверждение этому.


Молодой друг, верой и правдой служивший в поездке переводчиком, неожиданно привел нас в подземные пещеры большого шахтерского городка и, усадив в лодку, налег на весла. Вода была ультрамариновой, пахло серой, воздух был напоен парами, почти банными, — лодка шла по незримому кругу, казалось повторяя какие-то из городских магистралей, простершихся над нашими головами. Но молодой друг, решивший увлечь нас, гостей, красотами подземных хором, не рассчитал сил. Я глядел на Кулиева — ультрамариновая вода, казалось, втекала в его глаза, не оставляя следа.

— Если я не могу представить здесь человека, для меня это не так красиво, — произнес поэт, произнес осторожно, стараясь не обидеть молодого гида. — Как ни красив лунный пейзаж, к его прелестям я должен привыкнуть. Грешен — земной житель...

— Земля — это дом? — неожиданно спросил венгр, спросил улыбаясь. Видно, его явно осенила мысль, которую ему стоило труда сейчас не обнаружить. — Хорошо, приглашаю вас в дом, венгерский, — вдруг изрек наш молодой друг. — В городе, — ткнул он указательным пальцем в известковые своды грота, с которых скатывалась вода. — Тут живот сестра матери, моя тетя... Она будет счастлива.

Короче — путешествие но подземным дворцам было свернуто, и мы выбрались на свет дневной. Как я понял, дело шло к тому, чтобы сказочным дворцам предпочесть хижину сельского кузнеца муж хозяйки был кузнецом.

Осмотр начался с кузни, стоящей на скрещении дорог, с нее и возникли сначала село, а потом город. На это указывал сам вид кузни: ее деревянные степы, напитанные дымом и ушедшие в землю, ее горн, поместившийся на обожженных и рассыпавшихся кирпичах, мехи горна, частые заплаты которого едва удерживали воздух, гора подков подле горна, которая опытному глазу способна дать представление и о возрасте кузни... Впрочем, была одна деталь, которая безошибочно указывала, что в профессии старого кузнеца наступили новые времена: рядом с грудой подков стояли автомобильные скаты, — видно, с некоторых пор кузнец не столько сообщал ход лошадям, сколько автомобилям. Истинно новые времена переиначили и древнюю профессию сельского кузнеца!