Хуррамабад — страница 10 из 67

— Роза? — хмуро переспросил Митька.

Володя кивнул.

— Роза… — повторил Митька, неопределенно покачивая головой. На Мергена он старался не смотреть. — Поехали, может, а?

— Чаю попьем, — сказал Володя, улыбнувшись. — Неудобно.

Митька насупился. Удобно, неудобно… Собрались ехать, так надо ехать, а не чаи распивать. Это все Мерген! Зачем остановился? Только время терять…

— Что он тут делает-то? — недовольно спросил он. — На горе-то?

Мерген косо взглянул на него. Сам он сидел на кошме, прислонившись спиной к стопе каких-то засаленных тряпок и одеял, — отовсюду торчали клочья ваты. «Постель, что ли?..» — подумал Митька, морщась.

— Пастухи, — пожал плечами Володя. — Живут себе…

— Живут, — повторил Митька с недоумением. — Разве так живут?..

Большой лоскут сильно выгорелой грязно-розовой тряпки, под которым они сидели, одной стороной был привязан за углы к ветвям пыльной арчи, а другой — к двум корявым палкам. Фыркнув, Митька взглядом показал Володе на растяжки, с помощью которых держалась эта система. От той же тряпки оторвали два полосы, скрутили, чтобы были похожи на веревки. Растяжки! То ли дело в лагере на палатках растяжки… Навес! Подует ветерок — только его и видели, этот навес…

Мерген мельком глянул на Митьку, хотел что-то сказать, но промолчал и отвернулся.

Пастух возвращался, неторопливо шагая вверх по склону. Он приткнул кумган к стоящему на очаге котлу, выбрал из кучи хвороста несколько палок, звонко разломал их и сунул под котел. Скоро дым пошел гуще, а потом вовсе пропал — в невидимом прозрачном пламени над очагом стали плясать и переливаться дальние скалы.

Из мятой картонной коробки, бок которой был запачкан сажей, пастух вынул сначала большую глубокую чашку — касу, а потом какой-то черпак. Он снял крышку с котла и положил ее рядом с собой на камень. Из котла пошел легкий пар.

— Ана, хуред, — сказал он, ставя касу на кошму, и протянул Володе ложку.

Митька с брезгливым изумлением смотрел на нее. Это была некрашеная и потемнелая деревянная ложка. Должно быть, к ней прикасались тысячи губ и тысячи языков облизывали ее. Ручка была очень длинной и росла из ложки поперек — ну, как если от нормальной ложки отломать и приделать сбоку. Она была остроносенькая, черпачком.

Володя произнес какую-то фразу, зачерпнул, поднес ко рту и подул.

Мерген тоже сказал что-то, и пастух сказал. Говорили все неторопливо.

Володя протянул ложку Мергену.

Мерген степенно зачерпнул, осторожно проглотил, облизал губы. И протянул ложку пастуху.

Тот качнул головой, улыбаясь, и Митька понял, что ложку нужно взять ему.

— Нет, нет, — сказал он. — Я не хочу есть. — И посмотрел на Володю, ища поддержки.

— Что ты! — удивился Володя. — Это атола! Поешь, вкусно.

— Нет, я не хочу, — повторил Митька.

Напряженно улыбаясь и стараясь говорить как можно приветливее, он снова помотал головой и сказал пастуху:

— Спасибо, спасибо… Я сыт, спасибо.

Пастух протягивал ему ложку.

— Хур, хур, — сказал он, улыбаясь. — Шарм макун, хур!..

— Нет, нет, — Митька прижимал к груди ладони и улыбался. — Спасибо, честно, не хочу.

— Ешь, тебе говорят! — тихо сказал Мерген.

Пастух обеспокоенно поднял брови. Он перевел взгляд на Володю и что-то спросил. Митька продолжал улыбаться и качать головой. От улыбки было больно губам. Он тоже посмотрел на Володю. Володя говорил пастуху что-то успокаивающее.

Мерген наклонился к Митьке:

— Ешь! Нельзя не есть!

— Да не хочу я, не хочу! — возмущенным горячим шепотом сказал Митька. — Ну если я не хочу есть?!

Оскалившись, Мерген присунулся к нему ближе и свистяще выдохнул в самое ухо:

— Ешь, сволочь, пока я тебя не убил!

Митька почувствовал, как похолодела и съежилась кожа на щеках. Взглянул на Володю. Тот смотрел в сторону. Митька проглотил слюну, и, нерешительно протянув руку, взял ложку.

Он взял ложку, чувствуя, как от обиды и злости закипают на глазах слезы. Да что они, с ума сошли оба?! Володя взглянул на него — и Митька не уловил в его взгляде сочувствия. Ну если он не хочет есть, тогда что?! Дело, конечно, было не в том, что он не хотел есть. Есть хотелось почти всегда. Но есть кривой грязной ложкой этот их белый суп из грязного котла?!

Пастух смотрел на него с тревогой.

Митька взял ложку, и тогда лицо пастуха немного просветлело.

Страдая, Митька сунул черпачок в касу и поболтал там. Зачерпнув как можно меньше, он поднес ко рту, подул и потом, зажмурившись, стараясь не замарать губы, схлебнул. Проглотил, едва не поперхнувшись от усилия. Протянул пастуху.

Тот взял ее и сказал что-то. Володя рассмеялся, ответил. Потом наклонился к Митьке.

— Не отравился? — спросил он тихо.

— Не отравился… — буркнул Митька. — Если не хочу я есть, что тогда?..

Прошел еще по крайней мере час, пока они напились чаю. Пили из щербатой пиалушки. Наполнив ее на четверть, прижав руку к груди и немного поклонившись, пастух подавал ее всем по очереди, в том числе и Митьке, который по примеру Володи и Мергена к концу этого часа не только привык, но и разохотился, войдя во вкус ответных жестов: принимая пиалу, следовало так же легко поклониться и прижать к груди свободную руку. Затем они попрощались, то есть выслушали от пастуха множество разнообразных пожеланий и, со своей стороны, пожелали ему много чего хорошего. Митька по незнанию языка только кивал и нетерпеливо улыбался. Обменявшись с этим коричневым человеком последней серией рукопожатий и так же, как он, прижав напоследок ладони к сердцу, они отвязали лошадей и спустились к тропе.

* * *

Мерген качался в седле, немного откинувшись назад и безвольно бросив ладони на луку. Лошади шли шагом, тропа, незаметно забирая выше, петляла по урезам мелких промоин и саев. Это был южный склон, трава здесь выгорала, желтела и недовольно шуршала и поскрипывала под ветром, налетавшим порой откуда-то снизу…

Он мог бы и вовсе закрыть глаза, даже задремать в седле, даже крепко уснуть, не опасаясь, что лошадь оступится или шарахнется от порхнувшей из-под копыт птицы. Тело его было цепким и даже во сне сумело бы постоять за себя.

Он покачивался в седле, насупившись и щуря и без того узкие глаза, смотрел перед собой, не замечая, как один поворот тропы сменяется другим, точно таким же, и на смену одной траве выбегает другая, неотличимая от первой.

Солнце поднялось высоко, и его сияние уже не казалось ласковым — свет безжалостно и жестко резал глаза, сушил воздух, лучи упрямо били в лицо и, казалось, забирались под одежду; звуки в этом зыбком расплаве начинали мало-помалу сохнуть, съеживаться, от них оставались только постукивающие, побрякивающие скелетики хруста и свиристения; плоть мягких утренних шелестов давно увяла в бесконечно однообразном дребезжании полированного хитина. Кузнечики надрывались в траве, а цикады — в листьях.

Вообще говоря, он любил солнце. Его смуглая гладкая кожа не боялась ожогов, и он всегда с удивлением и немного презрительно разглядывал на хуррамабадском пляже пятнистых, по-змеиному облезающих людей. Сам он солнца не боялся — оно скользило по нему, стекало с лоснящихся плеч, а то, что било прямо в спину и плечи, покорно впитывалось порами. Но сегодня он с самого утра чувствовал какое-то глухое, смутное недомогание, не говорившее о себе ничем, кроме зуда необъяснимого раздражения, маячившего то на краешке чувств, то близко, в самых надглазьях. И солнце казалось слишком ярким, раздражало.

Еще этот Митька!..

Мерген зажмурился, невольно помотал головой.

Дурной пацан! Сколько ему — четырнадцать? пятнадцать? Мог бы уже соображать! Ведь если разобраться, Мерген старше всего-то на пять или шесть лет… техникум успел окончить. Правда, Митька русский и городской, балованный, все у него есть, все будет и дальше, так уж заведено… а у Мергена отец — узбек, мать — таджичка… и вырос он не в самом Хуррамабаде, а в кишлаке возле окраины… пусть очень близком — до новостроек Хуррамабада можно дойти минут за двадцать, — но все же в кишлаке!.. Митька летом в экспедицию, вон чего… лошади, благодать! А Мерген, как подрос, с конца марта ковырялся с матерью в огороде, стоял за базарным прилавком… Осенью Митька за парту… а Мерген чуть ли не до декабря на колхозном хлопковом поле — план есть план, правда, дети? вы же советские школьники!.. И для того чтобы, вопреки проклятому колхозному хлопку, кончить восемь классов и поступить в техникум, он должен был вылезти из кожи… И потом все четыре года лез из кожи, чтобы, учась, самого себя прокормить да еще хоть сколько-нибудь принести родителям: Мерген — старший, а у них еще шестеро на руках… Нет, конечно, он кишлачный, поэтому ему, Мергену, все это понятно и близко, а Митьке — чуждо и неприятно… почему? Казалось бы, люди так похожи…

Ладно, он пацан-то добрый… видно…

Солнце лезло куда-то в самый мозг, и Мерген снова зажмурился и потряс головой.

Пацан-то он хороший… чистый… не то что… Мергену повезло, он как-то ускользнул… повезло… точно повезло — ведь он рос между кишлаком и окраиной Хуррамабада!..

Солнце, солнце!..

Ему показалось, что он задремал, и в этой дреме снова увидел себя возле поломанной скамьи.

…Их вытолкали на самую середину вытоптанного, заплеванного пространства, в Хуррамабаде почему-то называвшегося газоном.

— Ну-ка, ты, как тебя зовут-то?.. во-во, дай-ка ему как следует!

— Не спеши, не спеши! По сигналу!

— Да он же его уделает!.. Увидишь!

Косой тупо смотрел на него, переступая ногами, и только в самой глубине глаз маячило удивление. Мерген знал, куда нужно будет ударить, — прямо в нос, чтобы залился кровянкой. Тогда уже все, дело сделано. Косому только кровь пустить — и готово… Им дали почти по полному стакану портвейна, и хмель расшатывал их невзрослые тела, как буря.

Прямо в нос — и готово. Он шагнул вперед, и тут же Косой с размаху залепил по уху. Мерген сунул кулаком куда-то вперед, промахнулся. Мужики загоготали. Гогот долетал к ним, под колпак необъяснимой ненависти, которой оба они клокотали, словно из-за стекла.