«Забыл! — подумал Януш. — Совсем забыл, надо было выбросить где-нибудь по дороге. В траву или под деревом… Теперь пропал».
— Na, — послышался голос обыскивавшего, — da haben wir ein kleines nettes Spielzeug gefunden. Es stammt — glaube ich — aus dem Walde… [29]
Немец, находившийся за спиной у Януша, бросил револьвер на стол. Голос того, что обыскивал, напомнил Янушу голос Шельтинга. И перед его взором возникла панорама, — образ давнего, великолепного Гейдельберга. Он обернулся.
— Ruhig, sonnst schiesse ich! [30] — завопил немец, стоявший против Януша, явно теряя самообладание. Он, вероятно, впервые встретился во время обыска с подобной наглостью.
Позади Януша стоял высокий, молодой, очень красивый гестаповец.
«Ничего общего с Шельтивтом, — подумал Януш, — только акцент такой же. Очевидно, тоже родом из Гейдельберга».
И, придав своему голосу подчеркнуто любезный тон, он обратился к гестаповцу с вопросом:
— Sind Sie in Heidelberg zu Hause? [31]
Молодой человек ничего не ответил, только ткнул Януша дулом пистолета в поясницу, подталкивая вперед, к гестаповцу, который ждал его у стола.
«С меня достаточно, — подумал Януш, — все равно конец. Не собираюсь быть мучеником…»
Он сделал еще шаг к стоявшему перед ним немцу в каске и, переложив брошюру из левой руки в правую, слегка ударил по носу вопившего гестаповца.
— Ruhe! [32] — произнес он очень спокойно, но громко.
Это были его последние слова на этой земле. Три выстрела оглушительно прозвучали в маленькой комнатке. Януш оперся грудью о стол и, скользнув по нему, свалился, как манекен, на кучу бумаг. Кровь его полилась на груду заметок, записей и вечно хранившихся в тайне интеллигентских стихов. Он успел еще подумать, что всякий конец бывает таким вот неожиданно бессмысленным.
— И я больше ничего не сделаю, — попытался прошептать он.
Но пурпурная мгла уже заволакивала его сознание, словно руки смерти рвали края какого-то щита, а потом ударили в самую его середину — и больше уже ничего не было.
— Na, der ist fertig [33], — сказал высокий красивый немец из Гейдельберга.
Глава пятнадцатаяПервый день
I
С некоторых пор Спыхала жил на Брацкой 20, в прежней комнатенке Януша. Обосновался он в ней с ведома Мышинского, когда тот был еще жив. Януш в годы оккупации почти не показывался в Варшаве. И вот теперь, когда он погиб, Казимеж, к большому неудовольствию панны Теклы, уступил его комнату своему отцу.
Старый Спыхала, совсем, казалось, потерявший рассудок, объявился в Варшаве поздней осенью 1943 года. Всю его семью — они так и жили в Городенке — зверски замучили украинцы [34]. Старик отправился в городишко за какими-то покупками, загулял там, возвратился довольно поздно — и это спасло ему жизнь. А в подожженном — он, правда, так и не загорелся, — доме в лужах крови лежали с перерезанным горлом и вылезшими из орбит глазами мать Казимежа, Ганка и двое ее детей. Сабина со своим землемером еще в сороковом году уехала во Львов, да так и пропала. Старик приехал в Варшаву и однажды в ноябрьский, очень хмурый день предстал перед Спыхалой. Кто дал ему этот адрес, как он сообразил, где искать сына, — добиться от него было невозможно. Какой-то инстинкт, который теплился в бесхитростной, простецкой душе старого Спыхалы, привел его из опустошенной Городенки в Варшаву, а в Варшаве — в особняк Билинских.
Конечно же, это был инстинкт: в голове старика мало что осталось. Он ведь не понимал ровным счетом ничего. Он не понимал, кто вырезал его семью, какая была связь между украинскими националистами и немцами, кто такие большевики, чья армия неотвратимо движется на запад, — он не понимал ничего. Весь свет заслонила ему личная его трагедия. Перед глазами у него постоянно стояли трупы замученных родных, и стоило ему только открыть рот — а он стал болтлив, — старик начинал говорить только об этом. Панне Текле часами приходилось выслушивать его, и всякий раз это была одна и та же история.
«Счастье, что мои родители не дожили до таких страстей», — так обычно кончал он свое повествование.
И поразительное дело, в голове старого Спыхалы все настолько перепуталось, что ему представлялось, будто вместе с телами растерзанных его родных в подожженном доме остался и труп младшего сына, Яся, хотя тот умер много-много лет назад, еще в Соловьевке, у железной дороги. Спыхалу больше всего мучило как раз то, что отец вспоминал маленького Яся, смерть которого для Казимежа была самым страшным потрясением его ранней молодости. И не рассказ об убийстве матери и сестры, а напоминание о смерти Яся делало болтовню отца просто невыносимой.
Впрочем, на выслушивание отцовских элегий времени у Спыхалы оставалось мало. Целыми днями его не бывало дома, частенько он не приходил и ночевать. Жил он в крохотном будуарчике рядом со спальней Оли, но и ее не видел неделями. Старик, сообразив, однако, что сын неуловим, в самое немыслимое время поднимался с постели и пробирался вниз, в будуар, где спал Казимеж, чтобы «поболтать» с ним. Казимежа больше всего смущало то, что старик совершенно не мог понять, где он живет, и не разбирался в установившихся в доме взаимоотношениях. В голове его никак, например, не укладывалось, что Оля — это не Марыся Билинская, и он постоянно подозревал сына в том, будто тот просто-напросто не хочет в этом признаться.
Утром — солнечным утром 1 августа 1944 года — старый Спыхала поднялся с постели в пять часов, натянул на себя «что было» и торопливо зашлепал по скрипучей черной лестнице к сыну. Он очень удивился, застав сына уже одетым, выбритым и собирающимся в город.
— Чего ты вскочил-то чуть свет? — спросил он, усаживаясь на стул у самых дверей. — И куда это ты?
Спыхала молчал.
— Да чего же ты не ответишь-то по-человечески?
Старик решительно не понимал, что не обо всем можно теперь говорить и что всего лучше вообще не задавать никаких вопросов.
Ни с того ни с сего он выпалил:
— А говорят, русак-то уже на Праге.
Спыхала удивленно взглянул на отца. Он и не думал даже, что старик знает, что такое Прага, а уж тем паче, что прослышал о таких новостях. В самом деле, со вчерашнего дня ходили упорные слухи, будто под Демблином русские перешли в наступление и их передовые части уже на Праге. Он встревожился, значит, отец вполне мог знать и о другом.
— Кто вам сказал?
— Да вчера мне говорила эта… Текла. — И, немного подумав, отец прибавил: — А где эта самая Прага?
Вопрос этот успокоил Казимежа. Пусть уж лучше в голове отца будет туман, чем ясное представление о происходящем, считал он. Казимеж полагал, что, несмотря на необычайную болтливость и фантастическую неосторожность варшавян в эти дни, весть о принятом вчера днем решении еще не проникла в «штаб» на Брацкой 20 («штабом» Геленка называла компанию, состоявшую из панны Теклы и пани Шушкевич, а также старого Спыхалы).
Казимеж торопливо выпроводил отца. Он спешил, пора было идти, но ему не хотелось, чтобы отец видел, как он вытаскивает из тайника пистолет.
— До свиданья, отец, — проговорил он. — Посидели бы вы сегодня лучше дома.
— А чего так? — спросил старик уже с порога.
— Стрелять могут, — сказал Казимеж.
— Да кто же будет стрелять? — поразился старик.
— Кто? Немцы, разумеется, — ответил Казимеж.
Старик поплелся наверх.
Спыхалу чуточку удивило беспокойство отца. Это было что-то совершенно непонятное и несвойственное старику. Он напоминал Казимежу птицу перед бурей.
Впрочем, у него не было времени раздумывать над этим вопросом, вопросом слишком частным. Казимеж, правда, был всего лишь заместителем командира округа, но зато принадлежал к тем немногим офицерам, у которых со вчерашнего дня в кармане лежала такая вот бумажка:
«Тревога. В собственные руки командирам округов. Дня 31. 7. Час. 19. Приказываю — «W» 1.8 17 часов…»
Сердце его сжималось — впервые в жизни чувствовал он что-то вроде страха. Ему казалось, будто какое-то огромное тяжелое облако наползает на него. А он не может сдвинуться с места. Казимеж отдавал себе отчет в никчемности подобного рода приказов. Он понимал, что ничего уже больше нельзя сделать. Все пойдет само собой.
Он торопился еще на одну встречу. Хотя было очень рано, он видел — а может, ему просто показалось? — что движение на улицах Варшавы оживленнее, чем обычно. Он прошел по Маршалковской, потом по Саксонскому парку. Свернул на Электоральную. День занимался такой чудесный, но Казимежу было не до того. Он думал о том, что сразу же после полудня этот день утратит свое очарование. В начале Электоральной был тот самый дом, перед которым он так часто останавливался. В этом доме жил Антоний Мальчевский. Спыхале всегда нравился этот поэт-солдат. Между ним и Казимежем не было ничего общего, но все-таки и на сей раз он остановился. Дом был невелик, но очень гармоничен. «И как это они умели?» — мелькнула у Спыхалы банальная мысль. Но это была, так сказать, чисто внешняя мысль, «напоказ» — напоказ самому себе. Потому что за всем этим прятались другие, очень трудные мысли. Страх.
В квартире на Хлодной народу собралось меньше, чем вчера. Жребий был брошен, и не совсем ясно было, о чем же еще говорить. Спыхале казалось, что он на вокзале, провожает кого-то, кто отправляется в дальний путь (Билинскую?), поезд вот-вот отойдет, «настоящего» разговора начинать не стоит, а банальностей говорить не хочется. Стоит он перед вагоном, смотрит в глаза уезжающей, и оба молчат. Беседа, которую вели несколько мужчин, сидящих в этой удивительно банальной комнате, то и дело прерывалась. Ждали тех, кто запаздывал — или вовсе не пришел, — перебрасывались ничего не значащими фразами. Наконец всем стало ясно, что ждать больше некого. Главнокомандующий говорил о том, что могло определиться лишь в ходе самой акции, так, словно мог оказать на ее развитие исключительное и решающее влияние. Речь шла, впрочем, о деталях связи. И тут Спыхала с удивлением узнал о перенесении главного штаба на Волю.