— А самое большое — желание дознаться правды, — неожиданно, деревянным голосом проговорил Анджей.
Геленка засмеялась.
— Правда! Что это такое — правда? Правду забрала с собой твоя Кася и скачет на ней меж облаков. Какой же ты наивный, Анджей. Все мы словно в математическом уравнении — да и не сами мы извлекаем из себя корни. За нас это делает история.
— Это ты наивная, — обиделся Анджей. — Я не математический символ, меня нельзя пересчитать. Я существую…
Геленка пожала плечами.
— Через миг можно перестать существовать.
— Конечно. Но я есть и буду чувствовать, что я есть, до последнего мгновения. А то, что я есть, — это и значит, что я человек. Я чувствую, что я есть.
Губерт открыл глаза.
— Счастливый, — сказал он. Голос его изменился. — А я вот не чувствую, что я есть. Да, не чувствую, что я есть.
— К чему ведет нереальность мира? — словно у самой себя спросила Геленка.
— К нереальности поступков, — подытожил Анджей.
— Но ты же не можешь сказать, что мои поступки были нереальны?
— Они были жонглированием. Игрой, не реализмом.
— Сейчас тоже есть игры: в полицейских и воров, — сказал Губерт.
Геленка испуганно посмотрела на него. Губерт встал и прошелся по комнате.
— Послушай, Анджей, зачем нам играть в слова? — сказал он. — Это же бесполезно. Разве не так?
Анджей пристально всматривался в пламя свечи. И вдруг заговорил:
— Но зато мы войдем в историю. Как входят в историю? Мы не знаем. Что такое история? Тоже не знаем. Знаем только, что наши действия вызовут определенные изменения в материальной действительности. Человек входит в историю тогда, когда он оставляет после себя материальный след. Мы оставим после себя материальный след — уничтоженный город. Это все.
Губерт стоял не двигаясь и нерешительно улыбался. Трудно было понять, что значила эта его улыбка.
— Я иначе представляю себе историю, — сказал он.
— Можешь представлять ее себе, как хочешь. Раз уж мы, необученные и невооруженные, начали борьбу, мне совершенно все равно. История, опирающаяся на мистификацию, — это вовсе не история. Или грустная история.
— Грустная история, — повторила Геленка.
— А что будет с нами? — спросил вдруг Анджей.
— Народ останется, — вполголоса проговорил Губерт.
— Да, но что будет со мной? — Анджей разволновался. — Что будет лично со мной? Чем я буду через день, через мгновение? Падалью. Ничем больше. И какое это имеет, какое это может иметь значение? Не для истории и не для народа. Все это слишком громкие слова для моего скудного ума. Для меня, для Анджея Голомбека, двадцати трех лет от роду. Что будет со мной? И какое это имеет значение для мира? Никакого. Решительно никакого.
— Прекрати истерику, — нетерпеливо проговорила Геленка. — Тебе же сейчас вести ребят.
— Не будь вечным Кордианом, — наставительно заметил Губерт.
— Нет. Я Фауст. Я заключил пакт с дьяволом.
Геленка с беспокойством посмотрела на него.
— То-то и оно, что никакого пакта ты не заключал. Ты один.
Губерт остановился на пороге.
— Погодите, — сказал он, — может, я еще что-нибудь вытяну из Эльжбетки.
И он пошел в другую комнату.
— Слушай, Анджей, нельзя так, — начала Геленка.
Но Анджей перебил ее.
— Знаешь, я говорил сегодня с мамой, — сказал он очень деловито.
Геленка удивилась.
— С мамой? О чем?
— Как это о чем? — Анджей пожал плечами.
— Тоже нашел время!
— Как раз самое подходящее. Мама должна была узнать, как дети относятся ко всему этому.
— Надеюсь, ты говорил только от своего имени?
— За Антека я говорить не мог.
— Ты сказал ей, почему Антек не вернулся домой? Ведь он мог бы и не погибнуть, если бы не сидел в этих проклятых Пулавах.
— А ты думаешь, в Варшаве не гибнут?
Они замолчали. Где-то далеко взорвалась граната, а потом еще две, одна за другой. Анджей прислушался.
— Вот видишь, мы никогда не узнаем, кто погиб сейчас.
— Тебе-то какое дело? Чудной ты какой-то сегодня, все бы тебе хотелось знать.
— Да, вот именно, мне хотелось бы знать все. Все познать, все охватить. А у меня ничего нет! — Анджей сжал кулаки. Обычная выдержка вдруг оставила его. — Подумай, мне только двадцать три года. И я должен отречься от всего, от целого мира. Это ужасно.
— Но ты ведь будешь жить, — неуверенно сказала Геленка.
— Даже если бы я и жил. Неужели же ты думаешь, что я могу примириться с этим миром, с этим миром, который окружает нас? Гелена, пойми, я, даже если бы и уцелел, не смогу примириться с этим миром. Я просто не представляю себе, как бы я смог жить после сегодняшнего дня. Ты понимаешь, какой это день?
— Сегодня я видела много проявлений энтузиазма, — словно реплику на репетиции подала Геленка.
— Вот-вот, это-то и самое паршивое. Энтузиазм смерти. Во имя чего? Чего стоит наша жизнь?
— Тпрру! — сказала Геленка. — Стой. Ты хочешь, чтобы я прочла тебе лекцию из Плутарха? Dulce et decorum est pro patria mori [37].
— Ты плохо это произносишь, Геленка.
— А ты плохо понимаешь, это хуже.
— Я не понимаю, я чувствую.
Геленка вдруг вся преобразилась. Ее жесткие черты смягчились. Анджей с испугом смотрел на нее, он боялся, что Геленка расплачется. Но нет, лицо ее преобразилось, как весенний пейзаж, и Анджей вдруг увидел, как расцвела на этом строгом лице сестры добрая, робкая улыбка отца. Он стиснул зубы.
А Геленка близко-близко подошла к нему и, положив руку на его плечо, поцеловала в склоненную голову, быстро поцеловала его спутавшиеся волосы и сказала:
— Не надо ничего чувствовать, мой Анджей. Все за нас уже перечувствовано.
VI
Тем временем Губерт разыскал Эльжбету. Она сидела в полутемной столовой, бессмысленно уставившись в угол, нахохлившаяся, как воробей в дождь. Он еле узнал ее.
— Что тебе, Юзек? — спросила она, когда он остановился в дверях.
Губерт усмехнулся.
— Почему вы называете меня Юзеком? — спросил он.
Эльжбета смешалась:
— Нет, нет, это я так, обмолвилась, — быстро проговорила она.
В комнате было сумрачно и как-то уныло. Свеча горела неровно, и неуютные тени ползали по стенам. Губерт внимательно разглядывал Эльжбету. Она не знала, что у него жар и что он уже выпил несколько рюмок, и была неприятно удивлена этим взглядом Губерта. Она вышла из угла и бесцельно переставила свечи со столика на столик. Отражение ее промелькнуло в трех стеклах широкого зеркального трельяжа. Перед зеркалом стояли розовые флаконы с заграничной косметикой.
— Пани Роза дома? — помолчав немного, спросил Губерт.
— К счастью, — быстро ответила Эльжбета. — Что бы она делала, если бы оказалась сейчас на улице? Она ведь такая беспомощная.
— Она действительно могла что-нибудь сказать какому-то немцу?
Эльжбета перепугалась. Резко повернулась к Губерту.
— Ну что вы! Что это вам пришло в голову?
— Мне показалось, что вы сами говорили, — сказал Губерт.
— Да нет же!
Она взяла с зеркала флакон с одеколоном и смочила руки. Понюхала их.
Губерт подошел к ней.
— Разрешите, — сказал он.
Эльжбетка протянула ему флакончик, но он подставил ладонь. Она налила в нее одеколон. Губерт вытер лицо, шею, грудь. Эльжбетка старалась не смотреть на него. Она что-то переставляла на подзеркальнике и вдруг спросила Губерта:
— У вас есть пистолет?
Губерт улыбнулся. Эльжбетка только сейчас заметила, что глаза у него помутнели от жара. Он не ответил.
— Есть у вас пистолет? — повторила она.
— Вы не доверяете мне, — отозвался наконец он. — Думаю, что на всякий случай я шлепну пани Розу.
Эльжбетка схватилась за виски. Застонала.
— Это вы убили Марысю Татарскую?
— Не я, но она заслуживала того.
— Вы любили ее?
Губерт отвернулся к свече.
— Мы всегда убиваем того, кого любим, — протянул он.
Здоровой рукой он провел по волосам. Осыпавшаяся штукатурка, пыль, кровь склеили их, сейчас они были похожи на стручки. Эльжбета недоверчиво посмотрела на эти волосы.
— Как это делается? — спросила она.
— Что?
— Ну…
— Ах, это! Обыкновенно.
Он сунул здоровую руку в задний карман и вытащил какой-то черный матовый предмет.
— Раз, два… — сказал он.
Но Эльжбета заметила, что рука Губерта, сжимающая пистолет, довольно сильно дрожит. Она улыбнулась.
— Если у вас так будет дрожать рука, то попасть нелегко, — сказала она.
— Не беспокойтесь. В такие минуты рука не дрожит.
Он спрятал пистолет.
— Разве вы должны убивать? — попробовала еще спросить Эльжбетка.
Но Губерт не ответил. Он занялся свечой. Снял нагар с фитиля, а торчавшие краешки стеарина смял и заполнил ими ямку, образовавшуюся около пламени. Делал он это необыкновенно старательно.
Эльжбета помолчала немного и, не дождавшись ответа на свой вопрос, переменила тему.
— Как моя повязка? — спросила она. — Держится?
— Держится преотлично. Даже лучше, чем прежде, лапа-то у меня вспухла.
— Не идут вам эти словечки — «пристукнуть», «башка», «лапа», — сказала Эльжбета.
— В самом деле? — усмехнулся Губерт. — Что вы говорите! Вы снова хотели бы увидеть меня с локонами а la Байрон. Видите, как «скисли» мои локоны.
Эльжбета засмеялась.
— Не надо, Губи, не надо. Апаша из вас не выйдет.
Губерт пошел к дверям, ведущим во внутренние комнаты.
— Где жил этот Генрик? — спросил он. — Я хотел бы взять рубашку. Мне уже пора идти.
— Куда идти? — с тревогой спросила Эльжбета.
— Мне надо быть в сберкассе. Не знаю, что там застану.
— Разве там штаб?
— Не знаю, что я там застану, — повторил Губерт с ударением.
— Комнатка Генрика за кухней, — сказала Эльжбета.
Губерт вышел. Эльжбета подошла к пианино, которое стояло в углу комнаты, напротив зеркала, и оперлась о крышку инструмента. Задумавшись, она принялась напевать что-то вполголоса. Губерт вскоре вернулся. В руке он нес рубашку.