Хвала и слава. Книга третья — страница 56 из 66

— А самое большое — желание дознаться правды, — неожиданно, деревянным голосом проговорил Анджей.

Геленка засмеялась.

— Правда! Что это такое — правда? Правду забрала с собой твоя Кася и скачет на ней меж облаков. Какой же ты наивный, Анджей. Все мы словно в математическом уравнении — да и не сами мы извлекаем из себя корни. За нас это делает история.

— Это ты наивная, — обиделся Анджей. — Я не математический символ, меня нельзя пересчитать. Я существую…

Геленка пожала плечами.

— Через миг можно перестать существовать.

— Конечно. Но я есть и буду чувствовать, что я есть, до последнего мгновения. А то, что я есть, — это и значит, что я человек. Я чувствую, что я есть.

Губерт открыл глаза.

— Счастливый, — сказал он. Голос его изменился. — А я вот не чувствую, что я есть. Да, не чувствую, что я есть.

— К чему ведет нереальность мира? — словно у самой себя спросила Геленка.

— К нереальности поступков, — подытожил Анджей.

— Но ты же не можешь сказать, что мои поступки были нереальны?

— Они были жонглированием. Игрой, не реализмом.

— Сейчас тоже есть игры: в полицейских и воров, — сказал Губерт.

Геленка испуганно посмотрела на него. Губерт встал и прошелся по комнате.

— Послушай, Анджей, зачем нам играть в слова? — сказал он. — Это же бесполезно. Разве не так?

Анджей пристально всматривался в пламя свечи. И вдруг заговорил:

— Но зато мы войдем в историю. Как входят в историю? Мы не знаем. Что такое история? Тоже не знаем. Знаем только, что наши действия вызовут определенные изменения в материальной действительности. Человек входит в историю тогда, когда он оставляет после себя материальный след. Мы оставим после себя материальный след — уничтоженный город. Это все.

Губерт стоял не двигаясь и нерешительно улыбался. Трудно было понять, что значила эта его улыбка.

— Я иначе представляю себе историю, — сказал он.

— Можешь представлять ее себе, как хочешь. Раз уж мы, необученные и невооруженные, начали борьбу, мне совершенно все равно. История, опирающаяся на мистификацию, — это вовсе не история. Или грустная история.

— Грустная история, — повторила Геленка.

— А что будет с нами? — спросил вдруг Анджей.

— Народ останется, — вполголоса проговорил Губерт.

— Да, но что будет со мной? — Анджей разволновался. — Что будет лично со мной? Чем я буду через день, через мгновение? Падалью. Ничем больше. И какое это имеет, какое это может иметь значение? Не для истории и не для народа. Все это слишком громкие слова для моего скудного ума. Для меня, для Анджея Голомбека, двадцати трех лет от роду. Что будет со мной? И какое это имеет значение для мира? Никакого. Решительно никакого.

— Прекрати истерику, — нетерпеливо проговорила Геленка. — Тебе же сейчас вести ребят.

— Не будь вечным Кордианом, — наставительно заметил Губерт.

— Нет. Я Фауст. Я заключил пакт с дьяволом.

Геленка с беспокойством посмотрела на него.

— То-то и оно, что никакого пакта ты не заключал. Ты один.

Губерт остановился на пороге.

— Погодите, — сказал он, — может, я еще что-нибудь вытяну из Эльжбетки.

И он пошел в другую комнату.

— Слушай, Анджей, нельзя так, — начала Геленка.

Но Анджей перебил ее.

— Знаешь, я говорил сегодня с мамой, — сказал он очень деловито.

Геленка удивилась.

— С мамой? О чем?

— Как это о чем? — Анджей пожал плечами.

— Тоже нашел время!

— Как раз самое подходящее. Мама должна была узнать, как дети относятся ко всему этому.

— Надеюсь, ты говорил только от своего имени?

— За Антека я говорить не мог.

— Ты сказал ей, почему Антек не вернулся домой? Ведь он мог бы и не погибнуть, если бы не сидел в этих проклятых Пулавах.

— А ты думаешь, в Варшаве не гибнут?

Они замолчали. Где-то далеко взорвалась граната, а потом еще две, одна за другой. Анджей прислушался.

— Вот видишь, мы никогда не узнаем, кто погиб сейчас.

— Тебе-то какое дело? Чудной ты какой-то сегодня, все бы тебе хотелось знать.

— Да, вот именно, мне хотелось бы знать все. Все познать, все охватить. А у меня ничего нет! — Анджей сжал кулаки. Обычная выдержка вдруг оставила его. — Подумай, мне только двадцать три года. И я должен отречься от всего, от целого мира. Это ужасно.

— Но ты ведь будешь жить, — неуверенно сказала Геленка.

— Даже если бы я и жил. Неужели же ты думаешь, что я могу примириться с этим миром, с этим миром, который окружает нас? Гелена, пойми, я, даже если бы и уцелел, не смогу примириться с этим миром. Я просто не представляю себе, как бы я смог жить после сегодняшнего дня. Ты понимаешь, какой это день?

— Сегодня я видела много проявлений энтузиазма, — словно реплику на репетиции подала Геленка.

— Вот-вот, это-то и самое паршивое. Энтузиазм смерти. Во имя чего? Чего стоит наша жизнь?

— Тпрру! — сказала Геленка. — Стой. Ты хочешь, чтобы я прочла тебе лекцию из Плутарха? Dulce et decorum est pro patria mori [37].

— Ты плохо это произносишь, Геленка.

— А ты плохо понимаешь, это хуже.

— Я не понимаю, я чувствую.

Геленка вдруг вся преобразилась. Ее жесткие черты смягчились. Анджей с испугом смотрел на нее, он боялся, что Геленка расплачется. Но нет, лицо ее преобразилось, как весенний пейзаж, и Анджей вдруг увидел, как расцвела на этом строгом лице сестры добрая, робкая улыбка отца. Он стиснул зубы.

А Геленка близко-близко подошла к нему и, положив руку на его плечо, поцеловала в склоненную голову, быстро поцеловала его спутавшиеся волосы и сказала:

— Не надо ничего чувствовать, мой Анджей. Все за нас уже перечувствовано.

VI

Тем временем Губерт разыскал Эльжбету. Она сидела в полутемной столовой, бессмысленно уставившись в угол, нахохлившаяся, как воробей в дождь. Он еле узнал ее.

— Что тебе, Юзек? — спросила она, когда он остановился в дверях.

Губерт усмехнулся.

— Почему вы называете меня Юзеком? — спросил он.

Эльжбета смешалась:

— Нет, нет, это я так, обмолвилась, — быстро проговорила она.

В комнате было сумрачно и как-то уныло. Свеча горела неровно, и неуютные тени ползали по стенам. Губерт внимательно разглядывал Эльжбету. Она не знала, что у него жар и что он уже выпил несколько рюмок, и была неприятно удивлена этим взглядом Губерта. Она вышла из угла и бесцельно переставила свечи со столика на столик. Отражение ее промелькнуло в трех стеклах широкого зеркального трельяжа. Перед зеркалом стояли розовые флаконы с заграничной косметикой.

— Пани Роза дома? — помолчав немного, спросил Губерт.

— К счастью, — быстро ответила Эльжбета. — Что бы она делала, если бы оказалась сейчас на улице? Она ведь такая беспомощная.

— Она действительно могла что-нибудь сказать какому-то немцу?

Эльжбета перепугалась. Резко повернулась к Губерту.

— Ну что вы! Что это вам пришло в голову?

— Мне показалось, что вы сами говорили, — сказал Губерт.

— Да нет же!

Она взяла с зеркала флакон с одеколоном и смочила руки. Понюхала их.

Губерт подошел к ней.

— Разрешите, — сказал он.

Эльжбетка протянула ему флакончик, но он подставил ладонь. Она налила в нее одеколон. Губерт вытер лицо, шею, грудь. Эльжбетка старалась не смотреть на него. Она что-то переставляла на подзеркальнике и вдруг спросила Губерта:

— У вас есть пистолет?

Губерт улыбнулся. Эльжбетка только сейчас заметила, что глаза у него помутнели от жара. Он не ответил.

— Есть у вас пистолет? — повторила она.

— Вы не доверяете мне, — отозвался наконец он. — Думаю, что на всякий случай я шлепну пани Розу.

Эльжбетка схватилась за виски. Застонала.

— Это вы убили Марысю Татарскую?

— Не я, но она заслуживала того.

— Вы любили ее?

Губерт отвернулся к свече.

— Мы всегда убиваем того, кого любим, — протянул он.

Здоровой рукой он провел по волосам. Осыпавшаяся штукатурка, пыль, кровь склеили их, сейчас они были похожи на стручки. Эльжбета недоверчиво посмотрела на эти волосы.

— Как это делается? — спросила она.

— Что?

— Ну…

— Ах, это! Обыкновенно.

Он сунул здоровую руку в задний карман и вытащил какой-то черный матовый предмет.

— Раз, два… — сказал он.

Но Эльжбета заметила, что рука Губерта, сжимающая пистолет, довольно сильно дрожит. Она улыбнулась.

— Если у вас так будет дрожать рука, то попасть нелегко, — сказала она.

— Не беспокойтесь. В такие минуты рука не дрожит.

Он спрятал пистолет.

— Разве вы должны убивать? — попробовала еще спросить Эльжбетка.

Но Губерт не ответил. Он занялся свечой. Снял нагар с фитиля, а торчавшие краешки стеарина смял и заполнил ими ямку, образовавшуюся около пламени. Делал он это необыкновенно старательно.

Эльжбета помолчала немного и, не дождавшись ответа на свой вопрос, переменила тему.

— Как моя повязка? — спросила она. — Держится?

— Держится преотлично. Даже лучше, чем прежде, лапа-то у меня вспухла.

— Не идут вам эти словечки — «пристукнуть», «башка», «лапа», — сказала Эльжбета.

— В самом деле? — усмехнулся Губерт. — Что вы говорите! Вы снова хотели бы увидеть меня с локонами а la Байрон. Видите, как «скисли» мои локоны.

Эльжбета засмеялась.

— Не надо, Губи, не надо. Апаша из вас не выйдет.

Губерт пошел к дверям, ведущим во внутренние комнаты.

— Где жил этот Генрик? — спросил он. — Я хотел бы взять рубашку. Мне уже пора идти.

— Куда идти? — с тревогой спросила Эльжбета.

— Мне надо быть в сберкассе. Не знаю, что там застану.

— Разве там штаб?

— Не знаю, что я там застану, — повторил Губерт с ударением.

— Комнатка Генрика за кухней, — сказала Эльжбета.

Губерт вышел. Эльжбета подошла к пианино, которое стояло в углу комнаты, напротив зеркала, и оперлась о крышку инструмента. Задумавшись, она принялась напевать что-то вполголоса. Губерт вскоре вернулся. В руке он нес рубашку.