что отец меня не выносит. Матери у меня не было. А ты ко всему этому была безучастна, равнодушно скользила по мне взглядом, как по прохожему на улице. Ты презирала мою жену… так как она не была quelqu'un {21}. И теперь в испанской деревушке, среди этой черной ночи, ты вдруг осмеливаешься спросить меня: почему я женился на Зосе? Ты не имеешь ни малейшего морального права спрашивать меня о Зосе… — И после паузы он добавил: — Я же никогда не спрашивал тебя о Казимеже.
Последние слова он выпалил громко и с жаром. Из-за ширмы донесся до него какой-то звук, словно кто-то скреб ногтем по стене. Может, Марыся таким образом выражала свое раздражение?
— Ты спишь? — спросил он.
— Нет, — ответила она кратко и отчетливо, самым спокойным голосом. И, помолчав, добавила: — Семейные отношения можно понимать по-разному. Мне кажется, что ни один человек bien élevée {22} не имеет права влезать в калошах в душу другого человека. Я всегда стараюсь быть тактичной. Никогда никому не задаю ненужных вопросов. И я действительно не знаю, что это вдруг на меня нашло, почему я задала тебе этот совершенно ненужный вопрос.
Януш язвительно рассмеялся.
— Ты верна себе, «княгиня Билинская», bien élevée. Иногда я подозреваю, что сердце у тебя вообще превратилось в carnet mondain {23}, куда записаны даты приемов и дни рождений или именин. Ну, разумеется, и сроки резания купонов, об этом забывать нельзя. И все же что-то там у тебя еще шевелится: лучшее доказательство — то, что ты спросила меня о Зосе. Ты хотела узнать, любил ли я? Да, я любил Зосю, любил, любил, хотя всем вам это кажется невероятным.
— Ты зря горячишься, — спокойно откликнулась Марыся. Видимо, самообладание уже вернулось к ней.
В этот момент гитара звякнула под самым окном и вдруг прозвучала горестная жалоба. Пел юношеский баритон поразительно сладкого тембра. Голос напрягся и взлетел, ниспадая головокружительно трудными мелизмами. Певец был где-то совсем рядом, казалось, он находился в этой самой комнате. Но вот он оборвал песню так же неожиданно, как и начал. Послышались шаги, и гитара зазвенела уже где-то в отдалении.
— Удивительная ночь, — сказал Януш.
Оба помолчали.
— И я вовсе не горячусь, — снова начал он, — меня только страшно раздражает эта твоя сдержанность. Ты вспоминаешь о ней всегда, всю жизнь, как только дело касается моей особы. Ты считаешь, что я «вульгарен».
— Что это на тебя нашло, Януш? — довольно неуверенным тоном спросила Марыся.
— Нашло… Ты всегда меня ненавидела. Может быть, за то, что я мужчина…
— Тоже мне мужчина.
— Ого, кусаешься?!
— А ты меня… любил, — заключила Марыся.
— Не будем об этом.
— А ты задумывался над моей жизнью? Знаешь ли ты хоть сотую часть того, что я знаю о тебе? Ты хоть раз пытался облегчить мое положение? Интересовался когда-нибудь тем, что я переживаю… depuis toujours, depuis cette nuit terrible… {24} Протянул ли ты мне хоть раз братскую руку? О, не думай, что я этого ждала. Je savais que c'était impossible… {25} Я знала тебя, знала куда лучше, чем ты меня. А ты и понятия не имел о моей жизни начиная с моей свадьбы. Билинский… Ты же ничего не знаешь о Билинском…
Януш обронил так, точно улыбнулся в темноту:
— Никто ничего не знает о Билинском.
— Никто ничего не знает о Билинском… и обо мне, — продолжала Марыся. — Хуже всего то, что никто ничего не знает о Билинской.
— Ты сама постаралась об этом.
— Да, я скрывала свою жизнь. А ты хоть раз задумался о том, что это была за жизнь? Сколько мне пришлось намучиться?
— Потому что ты создала себе какие-то ложные обязательства.
— Что ты имеешь в виду?
— Ты должна была сразу выйти замуж за Спыхалу.
— Как ты все легко решаешь. Пока была жива княгиня Анна, я не могла. А потом… О, как эта старуха меня обошла! Она ведь знала, что я буду опасаться опекунства графини Казерта.
— Я не понимаю всех этих терзаний.
— Вот-вот. Ты должен был хоть раз в жизни сказать мне, что не понимаешь всех этих терзаний.
— Говорю об этом сейчас.
— Немножко поздновато, — саркастически заметила Марыся.
— Как будто ты бы меня послушала!
— Разумеется, нет. Но хотя бы знала, что кто-то думает обо мне, проявляет какое-то внимание… решает, как я должна поступить. Что кто-то, кроме меня самой, думает о моей жизни. А ты никогда и не подумал о моей жизни. Вот в чем я могу тебя упрекнуть, вот что я хотела тебе сказать. Больше ничего.
— Абсолютно то же самое, что и я тебе. Ты тоже не задумывалась над моей жизнью.
— Я купила тебе Номеров, значит, задумывалась, как тебе жить. Я знала, что ты без оранжереи не проживешь.
— Как я это должен понимать?
— Как хочешь. Но ты не можешь отплатить мне той же монетой. У меня была своя тяжелая и постыдная жизнь, я должна была избегать взгляда Алека. И все же сумела подумать о тебе…
— Одним словом, ты лучше меня, — раздраженно сказал Януш, вылез из постели и пошел в пижаме к окну, спотыкаясь о мебель на покатом полу.
— Осторожнее, вывалишься из окна, — сказала Марыся, — пол тут ужасный.
— Если и упаду, мир вверх дном не перевернется.
— К сожалению, еще ни одна человеческая смерть не заставляла мир переворачиваться вверх дном.
— К сожалению.
Окно было ограждено чем-то вроде кованой балюстрады. Януш оперся о нее и выглянул на площадь. Было абсолютно темно. Когда он вслушался в темноту и тишину, до него донесся далекий, неясный звук, похожий на протяжный гул.
— Мы тут болтаем, — сказал он, — а там пушки бьют. Слышишь?
Они помолчали.
— Далекий-далекий гул, слышишь?
— Это пушки? — удивленно спросила Марыся.
— Вероятно. Что же еще может быть?
— А где?
— Вероятно, под Памплоной.
— Воюют?
— Воюют.
— А за что?
— А это уж ты их спроси. Или графа Казерта, он же, кажется, адъютант генерала Франко.
— Интендант, — поправила Марыся.
— Разница небольшая.
Януш вернулся к своей постели и улегся на деревянной скрипучей кровати.
— А ты помнишь, как мы ездили на престольный праздник в Бершадь? Была страшная грязь, и отец велел запрячь шестерку лошадей — четыре в ряд и две спереди. Ехали мы в открытой линейке, и грязь летела нам прямо в лицо. И я потом сказал, что ты похожа на индюшиное яйцо, а ты расплакалась.
— Да не потому я расплакалась, не от этой глупой шутки.
— Я знаю. Я знаю, отчего ты расплакалась. Ты была влюблена в Дмытерка, в кучера. Он был такой красивый, молодой, так хорош в ливрее с красным кушаком.
— Откуда ты знаешь?
— Догадывался. Нетрудно было догадаться. Вернее, догадался я в тот момент, когда ты расплакалась. Мне ужасно было тебя жаль.
— Правда?
— Единственный раз, когда мне стало тебя жалко. По-настоящему. Потом ты меня уже только раздражала. Я никогда не претендовал на то, чтобы ты называла меня хорошим братом.
— Это верно.
Снова послышались шаги, чья-то нетерпеливая ладонь хлопнула по гитаре, гулкий хлопок этот прозвучал как выстрел.
Януш вздохнул.
— Неспокойная у нас ночь. Гитары и пушки.
Марыся потянулась.
— Мы же в Испании, — сказала она, по своему обыкновению цедя слова.
VII
В Бургосе над цитаделью есть место на взгорье, где растет высокий чертополох. Совсем как на границе Подолья и Киевщины. Крыш цитадели оттуда почти не видно, зато собор виден как на ладони, так что можно считать, что это «взгорье над собором». Януш открыл для себя это место через несколько дней после приезда и почти каждое утро приходил сюда читать. В гостинице «De Londres» было чертовски тоскливо. Здесь жили офицеры Франко, обеденный зал был заполнен мундирами, и на них с сестрой смотрели с подозрением. Золовка Билинской также жила здесь. В разговорах с нею Билинская обычно проводила всю вторую половину дня. С утра она не выходила из своего номера. Януш, по обыкновению, вставал рано, брал книжку и шел на свое взгорье. Бургос — город небольшой, и дорога была недлинной. По улице Laïn Calvo он доходил до собора, обходил это строение, похожее на букет засушенных цветов, и тропинками вдоль стен цитадели добирался до выжженного, заросшего бурьяном взгорья.
В Париже Януш приобрел философский том Оклера «De la tristesse humaine», последний крик моды — толстую книжищу, изданную Плоном, которую очень неудобно было таскать. И тем не менее он ежедневно брал ее с собой на это взгорье и усердно читал. Больше делать было нечего. Содержание книги французского писателя отнюдь не соответствовало мрачному заголовку. Философия была скудненькая, утверждавшая, что человек напрасно грустит и усложняет свою жизнь. К этому Оклер пристегивал биографии известных людей, приводя бесчисленные подробности о том, что они ели, что пили, как (и с кем!) спали, и таким образом старался доказать, что они были счастливы. Все это, изложенное превосходным стилем с прелестными сравнениями и безупречно построенными фразами, было так оторвано от настоящей жизни, что чтение приводило Януша в состояние эйфории. Очевидно, этой своей особенности изделие француза и было обязано громким успехом. Контраст произведения «О человеческой скорби» с окружающим миром был слишком велик, чтобы Януш мог принимать эти красивости всерьез. Особенно здесь, в Бургосе, где его окружали одни военные: самоуверенные штабные и все это блещущее золотом мундиров окружение генерала Франко, которое не только вызывало у Януша отвращение, но еще и нагоняло страшную скуку. Он сам не понимал, что с ним творится и почему он здесь, поэтому предпочитал бежать от действительности и, уединясь на этом взгорье, читать эти красиво написанные сказочки о «великих» людях.
«Лучше бы уж «Сказки тысяча и одной ночи», — думал он, усаживаясь на выжженном солнцем взгорье и листая плохо сброшюрованные страницы пухлой книги.