Хвала и слава. Книга вторая — страница 32 из 80

Мешанина эта, возникавшая в голове Эдгара после полудня, означала, что он болен. И хотя термометра у него не было, он знал, что у него жар.

И все же каждое утро он вставал, сгорая от любопытства, как во времена молодости. Давно уже он не переживал ни одно из своих путешествий как своеобразное приключение. Последние поездки его бывали обычно концертные: года два назад он был здесь с Эльжбетой, которая пела еще в Аугустео — ныне вновь именуемом усыпальницей великого цезаря. Это были скорее светские рауты. Эльжбета обладала даром увлекать за собой толпы самых разных лиц, за нею ездили настойчивые поклонники, преданные ученицы, во всех столицах ее всегда окружала толпа знаменитостей. Во время последнего ее визита сюда в нее даже влюбился внебрачный сын Виктора Эммануила, хромой и поэтичный. Но это были не его, Эдгара, приключения, а приключения Эльжбеты.

Единственные письма, которые он сейчас получал с родины, были письма Артура Мальского из Лодзи; обычно он читал их с вымученной улыбкой, а иногда и с раздражением.

«Рим, Рим! — восклицал Артур в своих эпистолах, как будто расхаживая по комнате, подергивая плечом и попискивая, словно загнанная крыса. — Где это видано, ехать в Рим? Ведь Рим — это или развалины былой красоты, или ужасы нового, бессмысленного режима. Что вас может привлекать в Риме? Ведь там даже музыки нет…»

Эдгар мысленно отвечал Артуру: «А хотя бы то, что здесь смычки в оркестре играют действительно слаженно». Этого им не понять. Но писать этого он не хотел, так как знал, что его слова не убедят Артура.

«Лучше пожили бы у нас в Лодзи, — писал крошка Артур, — особенно вот такой холодной, ненастной весной. Вы бы увидели, как выглядит этот городок с канавами! Понимаете, с водосточными канавами. Вот вы и представьте это, созерцая древнеримские акведуки и прогуливаясь, точно Гете или Красинский, по римской Кампанье с дамами… Вам не приходило в голову, что мы, поляки, не можем себе позволить совершать вояжи ради эстетического наслаждения? Вот и подумайте об этом, глядя на голубое небо над Римом, когда у нас льет проливной дождь…»

— Здесь тоже дождь, — сказал Эдгар.

«А с другой стороны, я вам ох как завидую. Это, должно быть, чудесно — путешествовать. Я никогда не путешествовал и никогда уже путешествовать не буду. Слушаю, как дети барабанят гаммы и этюды Черни. А Сикстинская капелла? Это, должно быть, что-то такое величественное, что даже жутко… Меня бы подавило. Я не создан для Сикстинской капеллы…»

Эдгар засмеялся и повторил:

— Я не создан для Сикстинской капеллы.

Но больше всего он любил свои утренние прогулки на Авентин.

Правда, добирался он туда обычно с трудом. Стоило ему направиться в ту сторону, как вся топография Рима путалась у него в голове, и он то выходил к Сайта Прасседе, то блуждал в каких-то закоулках над церковью Сайта Мария ин Космедин. И каждый раз, когда Эдгар находил наконец Авентинскую дорогу, он говорил себе: «Боже милостивый, ведь это же так просто!»

Прогулки по Авентинскому холму напоминали ему былой Рим, Рим Гете и Мицкевича. Что-то романтичное таилось здесь и источало этот, казалось бы, давно выветрившийся аромат романтизма. «Какая это была, должно быть, поразительная эпоха, — думал он, присев на скамью, — если мы так долго живем ее дыханием, дыханием «Дзядов» и «Фауста»… Но разве «Фауст» — это романтизм? Ведь это нечто вечное, этот человек, которого перерастает заклинаемая им природа. Руины Рима — это не руины, это новый мир, всегда представляющий завуалированный облик человеческого бытия. И не Бытия с большой буквы, не абсолютного существования, а людской повседневности, повседневного страдания.

То, что у меня болит горло и от этого нет никакого настоящего лекарства, — вот что ужасно, а не то, что рухнули какие-то там государства».

Удивительная изгородь мальтийского приората с ее беспокойным ритмом, охраняющая еще более удивительные деревья и кусты, не тронула его. Разумеется, он заглянул в замочную скважину, через которую в конце кипарисовой аллеи увидел округлый и желтый купол собора Святого Петра, похожий на экзотический плод. Но больше нравилась ему церковь Святой Сабины, вся, точно льдом, выложенная внутри холодным мрамором. В церкви было холодно, но так чисто и все так законченно симметрично, что эта математика увлекала его в такие же глубины, как и музыка Баха. Клавиатура органа находилась здесь внизу, и ему захотелось прикоснуться к этим белым клавишам. Ему казалось, что тогда взлетят не звуки, а придут в движение белые мраморные плиты, которыми облицована церковь, и начнут укладываться в новые ледяные конструкции, в новые церкви Святой Сабины, все более стройные и высокие. Часами просиживал он в этой обычно пустующей церкви.

Нравился ему и сад, примыкающий к церкви, отделенный от улицы стеной. Там стояли низкие каменные скамьи, невысокие апельсиновые деревья были отягощены зелеными и золотыми плодами, а с террасы открывался вид на Тибр и на противоположный берег его, на собор Святого Петра и на живописное нагромождение Яникульского холма.

Он часто сиживал в этом саду, хотя после подобной съесты на холодном граните кашлял больше обычного, а к вечеру в голове вновь мешались цвета и ноты, образуя светлую, до слез волнующую дымку. Но вот как-то утром стало удивительно тепло и солнечно, небо было прозрачное и зеленоватое, и высокие пинии и кипарисы недвижно застыли в прозрачном воздухе. Эдгар присел на каменную скамью. Рим уже измучил его, вернее, измучили одиночество и невозможность уложить свои мысли в какую-то определенную конструкцию. Подобную растерянность он ощущал обычно в те моменты, когда из всего этого хаоса должен был возникнуть новый творческий замысел.

Он курил папиросу за папиросой, глядя на голубизну за террасой. Город за Тибром не был отсюда виден. В это чудесное, погожее утро в саду находилось еще несколько человек — студенты с книжками, какие-то пары. Одна такая пара сидела через две скамейки от него. Что-то в наклоне головы женщины в странном черном шелковом платке поразило его. Мужчина сидел спиной к Эдгару. Он обстоятельно и с жаром говорил что-то своей собеседнице, хотя движения его были очень спокойны.

Вот он задал женщине какой-то вопрос, на который она ответила отрицательно. Мужчина повернулся к Шиллеру, и тут Эдгар узнал его. Это был Януш.

Эдгар помахал ему рукой — так, словно видел его всего какой-нибудь час назад. Януш ответил тем же, не прекращая разговора с сидящей рядом особой. Женщина все так же слушала, наклонив голову, и черный шелковый платок, необычно (для Рима) повязанный, скрывал ее черты.

Наконец Януш встал и направился к Шиллеру. Эдгар отбросил папиросу и, поднявшись со скамьи, ждал, пока Януш приблизится. Януш равнодушно поздоровался, видимо, думая о своем.

Эдгар не видал его уже давно. Он знал, что Януш из-за несчастий, преследовавших его, стал немного чудаковатым, одержимым манией посещать те места, с которыми была связана его молодость; рассказывали довольно странные вещи и о его пребывании в Испании.

Последний раз Эдгар беседовал с ним у Оли о его поездке в Одессу. Об Испании расспрашивать его он не смел — там Януш находился гораздо дольше сестры. Эдгара поразила перемена в лице приятеля. Первое, что он заметил, это как изменились его глаза. Прежде они светились умом, а теперь подернулись каким-то туманом усталости, недоумения. Та легкость и стремление во все вникнуть, которые Эдгар так ценил в Януше, — все это как будто притаилось в ожидании необъяснимого прыжка.

— Что ты тут делаешь? — равнодушно спросил он Шиллера. Можно было подумать, что они встретились в Саксонском саду.

— Я мог бы задать тебе тот же вопрос, — ответил Эдгар, сжав его руку повыше локтя. — Во всяком случае, для меня это большая радость…

— Ты все поймешь, когда я скажу тебе, кто эта женщина, вон там, на скамье.

— Кто же это?

— Ариадна.

— Боже мой! — прошептал Эдгар. — Откуда она тут взялась?

— Она все время в Риме… У василианок.

— Могу я с ней поздороваться?

— Ну конечно. Только не задавай ей никаких вопросов.

— За кого ты меня принимаешь! — воскликнул Эдгар и снова посмотрел в глаза Янушу. Вернее было бы сказать посмотрел на глаза Януша. Они словно принадлежали иному миру. В них застыло то выражение, какое бывает у обреченных на смерть по приговору суда или врага.

Януш улыбнулся ему в ответ, и от этой блеклой, робкой улыбки лицо его помолодело.

И вдруг вот тут, на Авентинском холме, Эдгару припомнилась Одесса, декламация Ариадны…

— А стихи Блока она еще помнит? — шепнул он почему-то.

— Спроси у нее.

Эдгар так быстро подошел к Ариадне, что даже напугал ее, неожиданно остановившись перед ее скамьей. Она вскинула на него глаза из-под черного шелкового платка, и в глазах этих словно продолжилась вереница воспоминаний.

Ариадна очень изменилась, пополнела; особенно округлилось лицо, и черты его, некогда такие тонкие, расплылись, как будто лицо было из теста. На не тронутой гримом желтоватой коже виднелись коричневые пятна. Морщинистый лоб был прочерчен вертикальными линиями; пятна, свидетельствующие о больной печени, оттеняли его белизну. И только глаза, влажные, блестящие и удивительно выразительные, смотрели на Эдгара как раньше.

— Ариадна! — Он произнес одно это слово и протянул ей руку. В имени этом было столько чувства и ласки.

— Вот видишь, Эдгар, вот видишь, — повторяла Ариадна, когда он присел рядом на плоскую скамью. Януш стоял перед ними, точно ожидая чего-то.

Акцент, с каким она произносила слова, вдруг перенес Эдгара в детство и молодость. Вообще-то говоря, он не слышал ее и не улавливал смысла фраз, только прислушивался к этому низкому, хрипловатому голосу и этому акценту, который был у всех у них в тот давно минувший счастливый период его жизни. Януш не выдержал.

— Эдгар, не закрывай глаза. Ариадна спрашивает тебя о Эльжбете.

Эдгар поднял глаза. Вокруг был Авентинский сад, стояли апельсиновые деревья, незапыленные акации. У Святой Сабины зазвонили торжественно, но негромко — звуки колокола были какие-то чужие.