Иногда бабка пыталась сказать Анджею несколько слов, но это были обычно какие-то пустяковые жалобы: то подушка неудобная, то ступня немилосердно ноет. Анджей целовал бабушку в лоб, который бывал либо холодный, либо горячий, но всегда влажный. И каждый раз испытывал при этом легкое чувство не то чтобы отвращения, а какой-то отчужденности от этого умирающего тела. Но он считал своим долгом не показывать этого бабке и гордился тем, что выполняет свое намерение.
В конце июля началась жара. Небольшая комнатка тети Михаси, расположенная в правой башенке, раскалилась, как печь. Все окна были распахнуты, а занавески опущены. Кровать больной выдвинули на середину комнаты. И все равно было жарко.
Для Анджея наступила самая что ни на есть «шелопутная» пора. Вставал он с рассветом, шел в парк или в лес босиком, чтобы чувствовать на коже капли необычайно обильной в это время росы, которая моментально исчезала, как только вставало солнце. Парк и лес просто звенели от птичьих голосов. Кукушка уже не куковала, зато свистели иволги то тут, то там. Полет их был таким же извилистым, как и пение, — точно неожиданные взлеты флейты. Иногда Анджей выходил на самую опушку. Жатва была уже в полном разгаре. Но работать в поле он не ходил, хотя раньше всегда делал это. Боялся, что его заподозрят в том, будто он пришел вязать или подавать снопы вовсе не для того, чтобы помочь людям в тяжелой работе. И хоть и стыдился он своей лени и своей боязни, но все же не шел.
Порой ему удавалось растормошить Ромека и даже Алексия. Алексий готовился поступать на курсы, не совсем ясно какие, и не отрывался от книги. Геня даже радовалась, когда Анджей приходил к Алексию с утра, почти на рассвете, и вытаскивал его в лес.
Иногда Анджей — но уже в одиночку — пробирался по знакомой тропинке, по тропинке детства, которое казалось таким далеким, к костелу в Петрыборах, входил в костел, забирался там в сырой угол, загороженный огромными хоругвями в чехлах, и никем не замеченный слушал службу. Прятался он, чтобы его не увидел ксендз Ромала. Ни в бога, ни в святость богослужения он уже не верил, но — странное дело — сохранил способность молиться. Молился он за бедную, страдающую бабушку, молился и за отца, о котором тетя Михася рассказала ему такие грустные вещи. Много думал он теперь о матери. Отец в его жизни существовал как-то вполне естественно: просто есть и все, и без отца он не представлял себе жизни, как не представлял детства. Подле него он засыпал с чувством доверия и любви. А вот мать была другой, она как будто появлялась извне. Высокая, стройная, словно из другого мира. Он не любил, когда она «наводила фасон» для других. Не любил, когда у нее были гости. Она должна была быть только для него и Антека — только. Когда он выезжал с нею на люди, например на концерт в филармонию, то гордился ею, восхищался, глядя на нее. Но дома ему не удавалось как-то установить с ней духовную близость — здесь он даже слегка побаивался ее. С другой стороны, он часами разговаривал о ней с Антеком. Но ему и в голову не приходило задуматься над тем, каковы же отношения между родителями. Есть родители — ну и все. Тетя Михася заронила в него совсем чуждые ему мысли, заявив, что мать никогда не любила отца. «Возможно ли это? — размышлял он, сидя в темном углу костела. — Не любить… и быть женой! Как это может быть?»
«Выходит, мама несчастна?» — спрашивал он сам себя и начинал молиться за мать. Потом выходил из церкви, и ему казалось, что мир за эти полчаса изменился. Зной уже осел на ветви дубов, роса высохла, и под босые пятки подвертывались колючие сухие сучья и желуди. Так и разматывался этот летний день, точно лента, до самого вечера, увлекая его ярким светом, зеленью, зноем. После купанья в пруду с Ромеком (иногда с ними ездил и Алексий) жара чувствовалась еще больше. Ромек ходил в одних трусах, Анджей никогда не сбрасывал рубашки, но загорелый был, как индус.
И только послеобеденные часы были невеселыми. Когда он приносил тете Михасе кофе, она уже не брала чашку в руки, как раньше, а просила ставить ее рядом. Иногда она выпивала его, а иногда, когда он приходил вечером (теперь он заходил к бабке и перед сном — пожелать спокойной ночи), невыпитый кофе так и стоял на ночном столике. Жара в комнате была невыносимая, пахло лекарствами и цветами, которые ежедневно приносила Ройская. И к этим запахам теперь начал примешиваться какой-то легкий неприятный запах, который особенно чувствовался, когда Анджей наклонялся над бабкиным лбом.
Ройская говорила, что у тети Михаси ужасные пролежни. Анджей не знал, что это значит, но по запаху понял, что бабка начинает разлагаться заживо. Это привело его в ужас. Особого внимания своему телу он не уделял, хотя ему и нравилось ощущать, какое оно натренированное, подтянутое, упругое. Наконец, нравилось ощущать свое тело как нечто свежее, что-то такое собственное и отличное от других — от того же белого Ромека. То, что оно может разлагаться заживо, как тело бабки, он считал ужасающим. Он отгонял от себя эту мысль и, когда целовал бабку в лоб, старался не дышать.
Жара не спадала. С жарой появились полчища мух. Внизу на окнах были сетки, но и они полностью не спасали от мух. В комнате Анджея поживы для них не было, поэтому здесь их было мало. Зато в комнате тети Михаси они летали тучами. Черные, отвратительные насекомые лезли больной в глаза, в уши, у нее уже не было сил отгонять их, и она только стонала, когда мухи щекотали ноздри.
И вот как-то в жаркий полдень, когда солнце создавало вокруг оконных занавесей желтый пылающий ореол, Анджей, войдя с чашкой кофе в комнату бабки, увидел, что возле постели больной сидит молодая девушка и большой веткой орешника отгоняет мух. Он торопливо произнес: «Добрый день», — и быстро поставил чашку возле постели.
Бабушка открыла глаза, взглянула на Анджея и улыбнулась:
— Видишь, какая у меня сиделка, — сказала она довольно бодрым голосом, — теперь хоть мухи живьем не съедят.
Анджей невольно посмотрел на девушку. Первое, что он увидел, — красное платье в белый горошек, а потом лицо, показавшееся ему совсем иным, чем там, в амбаре. Это была Кася.
— Добрый день, — повторил он и протянул ей руку. Кася переложила ветку из правой руки в левую, как-то беспомощно улыбнулась и наконец протянула ему ладонь.
— Не думал встретить здесь тебя, — сказал он, сам дивясь своей смелости, потому что вообще-то горло у него перехватило и голос звучал не как обычно, а очень уж басовито — как, впрочем, всегда в минуты волнения.
Кася ничего не ответила, а тетя Михася снова закрыла глаза, тяжело дыша.
Вечером к бабушке его не пустили — у нее был ксендз Ромала. Наутро у панны Ванды за завтраком были красные от слез глаза, и она не позволяла маленькой Зюне говорить громко. Тете Михасе стало хуже. Анджей пытался понять, почему панна Ванда, которая живет в Пустых Лонках всего около двух месяцев (до этого она жила в Седлеце у Валерека), так принимает к сердцу болезнь тети Михаси. Но, видимо, так надо было.
Ройская пришла к завтраку, озабоченная хозяйственными делами и расстроенная. Жара в этот день обещала быть невообразимой. Ройская сказала, что она телеграфировала Оле и Франеку. Приедут родители, наверное, завтра утром, а отец на автомобиле может даже успеть еще сегодня к вечеру. Действительно, жара была ужасная. После завтрака Анджей лег с книжкой под деревом в парке, но заниматься не смог. Пчелы жужжали в последних цветах липы, и мухи звенели над головой, налетая тучами; время от времени жалили ноги слепни.
«Наверно, гроза будет», — подумал Анджей.
Он увидел, как из дома вышла Кася, — верно, Ронекая послала ее на двор. В руке ее еще была ветка орешника. Шла она почему-то медленно, ступала так, будто шла по грязи, а ведь было сухо-сухо и жарко. И была она в том же красном платье, которое сшила ей Геня.
«Наверняка у нее шуры-муры с Алексием», — лениво и почти равнодушно подумал Анджей, покусывая пахучую травинку.
И пока Кася медленно шла к калитке, ведущей во двор, он смотрел на нее, смотрел абсолютно бездумно, и только казалось, что пчелы и мухи над его головой гудят еще сильнее.
«Наверно, гроза будет», — повторил он про себя.
После обеда, когда он хотел взять чашку кофе, чтобы отнести ее наверх, тетя Эвелина грустно сказала ему:
— Сегодня можешь не носить.
Анджей посмотрел на нее и сказал:
— Схожу узнаю.
Когда он вошел в комнату, тетя Михася, лежавшая на высоких подушках, была без сознания. Сейчас она была похожа на мумию фараона. Правда, дышала она еще довольно громко, но казалась мертвой. Он поставил чашку на окно, а сам подошел к Касе, которая, увидев его, принялась бестолково размахивать веткой. Он отобрал ветку и сказал:
— Дай теперь я.
Сев на место Каси, он замахал веткой над бабушкиным лицом. Лицо ее сморщилось, и вся голова как-то уменьшилась, точно высохла, как малайские или египетские головы. Анджей, не отрываясь смотрел на рот, который, округляясь, как рот рыбы, выброшенной на песок, громко и глубоко втягивал и выпускал воздух.
Кася с минуту постояла рядом, с деревенским «жалостливым» видом глядя на умирающую. Потом вздохнула и вышла. Анджей остался подле бабки один. Мухи становились все назойливее, облепляя подушку вокруг запрокинутого желтого лица тети Михаси. Анджей беспрерывно и резко взмахивал веткой.
Так просидел он несколько часов. Кася вернулась, постояла в ногах постели и снова вышла. Несколько раз заходила Ройская и поправляла подушки. Заглядывала и панна Ванда.
— Как тяжело человеку умирать, — сказала тетя Эвелина и, нагнувшись над Анджеем, поцеловала его в волосы.
Анджей сам не знал, о чем он думает. Так и сидел, оцепеневший и совершенно разомлевший от жары, которая с каждым часом усиливалась. Смутно припомнилось, как он болел в детстве и как «тетя Михася» тогда вот так же сидела подле его постели.
«Так вот, значит, как человек умирает, — думал он, когда проходило это оцепенение. — Как это ужасно».
Запах живого и вместе с тем уже разлагающегося тела усиливался вместе с жарой. Наконец он заметил, что в комнате стало темно. Он не слышал, как вошла панна Ванда, только увидел, как она зажигает свечу на столике перед постелью. За окном загрохотало. Гром был еще далекий, но ему тут же ответил ближний раскат. Блеснула вспышка.