Хвала и слава. Том 2 — страница 103 из 117

И еще для Януша. Знаешь, что мне представляется таким в этих обстоятельствах трудным? То, что наше поколение не создано для войны. Да и вообще, разве какое-нибудь человеческое поколение может быть создано для войны?

Знаешь что? Без конца в эти бессонные ночи вспоминается мне Эдгар. Помнишь, как он постоянно читал «Фауста»? С упрямством маньяка. А мне бы не хотелось, чтобы люди читали «Фауста». Это фаустообразные человеки вбили себе в башку мысль о необходимости превращать страдание в хвалу. Хвала человечества не в страдании, конечно же, не в страдании, не в этом ужасном страдании, которое испытываешь в бою и после битвы. Хвала должна быть в достижении счастья, покоя, солнечной славы. Наши соседи на Востоке здраво грезят об этом, но и они обретают хвалу — хвалу победы и хвалу уничижения — в страдании.

«О, когда же… натруженные мечи…» и так далее. Разве страдание, фаустизм неразрывно связаны с человеком? Разве всегда один должен страдать за другого? И за кого страдали те, под Монте-Кассино, и еще страдают каждодневно, ежечасно те, в лагерях? Хвала им. Но разве человечество не сумеет прожить без такой хвалы?

Януш, отзовись, отзовись. Мне совсем не хочется думать, что ты спишь и не ответишь мне — ни словом, ни движением души своей. Я хотел бы, чтобы ты сравнил давние мои письма с этим. Ты, наверное, будешь мною доволен, дядя.

Панна Текла, живите все, ведь вы нужны мне как воздух.

Алек.

IV

К обеду, к двум часам, на Брацкую никто уже не явился. Панну Теклу это не встревожило (в последнее время такое случалось слишком часто), но зато окончательно вывело из себя.

— Придут теперь кто когда, и все будут требовать есть, — говорила она сама с собой, энергично переставляя кастрюли на плите. — И что это за обычаи теперь? Попробовал бы кто раньше, при княгине Анне, не выйти к обеду!

Времена княгини Анны давным-давно миновали, но для панны Теклы все это было словно вчера. Она задумалась с лопаткой в руке. Думала она о том, куда бы ей пойти, чтобы собравшиеся наконец строптивые домочадцы не застали ее дома и были бы вынуждены сами разогревать себе скромный обед.

— Анджей сумеет, — прошептала она, — а вот остальные?

И оттого, что думала она о княгине Анне, ей вспомнился верный слуга княгини, старый Станислав.

— Хорошо, — проговорила она, развязывая фартук, — пойду проведать Станислава.

С тех пор как началась война и умер сын, старик Вевюрский жил в богадельне на улице Шестого Августа. Богадельню эту основала какая-то аристократическая семья, и по протекции родственников Марыси Билинской пристроить туда Станислава оказалось делом несложным.

Когда панна Бесядовская вышла на улицу, ее поразило какое-то необычное оживление. И даже не оживление, а нечто едва уловимое в выражении лиц некоторых прохожих. На Брацкой, у дома № 5, она заметила четверых парней, чего-то, казалось, дожидавшихся. Один из них был Губерт Губе, она узнала его по чудным байроновским локонам, которые обрамляли его лицо.

«Это хорошо было в шестнадцать лет, но теперь-то…»

Правда, Губерту и сейчас было чуть больше двадцати, но с тех пор как Алек уехал из Варшавы, панна Текла испытывала инстинктивную неприязнь ко всем молодым людям. Она внимательно пригляделась к стоявшим. Все они были в высоких сапогах и длинных пиджаках.

— Сумасшедшие, — прошептала она.

Встреча с юношами, стоявшими в подворотне, несколько охладила панну Теклу, и она внимательнее стала присматриваться к толпе прохожих. Молодые мужчины и женщины шли группами, видимо торопясь в какие-то условленные места. Ребята в солдатских сапогах, с рюкзаками, в спортивных куртках и длинных модных жакетах. Карманы плащей, которые не очень-то вязались с прекрасной погодой, кое у кого были набиты какими-то круглыми предметами. Панна Текла видела такие предметы у Анджея: это были гранаты.

И все же панна Текла не тревожилась. Она привыкла ко многому. На прошлой неделе по Аллеям Иерусалимским ползли от мостов потрепанные немецкие обозы, а потом в противоположную сторону ехали броневики и легковые машины, битком набитые офицерами в мундирах. Толпы варшавян с тротуаров наблюдали за этим передвижением.

Встреча с мальчишками в подворотне напомнила Бесядовской о племяннике Януша. Она повторяла про себя слова его последнего письма.

Так шла она по Брацкой, а потом по Мокотовской до самой площади Спасителя и не могла сдержать потока воспоминаний, который все время возвращал ее мысли к Алеку. Она вспоминала его детство и отрочество, вспоминала последние перед войной годы.

Тогда Теклу не радовал ее любимец. Снобизм, страсть к охоте, наконец, художественная школа — все это не нравилось панне Текле. Она винила Марысю Билинскую за то, что та не заставила своего единственного сына вести более уравновешенный образ жизни. Мысли Теклы обратились и к Янушу. Он тоже мог бы побольше внимания уделять племяннику.

О Януше она всегда думала как о живом — о человеке, который засел в своем Коморове и никогда не приезжает в Варшаву.

«Когда уж там ему было заниматься Алеком, — вздохнула она, — эта Зося отнимала у него столько времени…»

Впрочем, о живой Зосе она не думала. Последняя фраза была огромным мысленным сокращением, она означала, что вся жизнь Януша после смерти Зоси (на которой он напрасно женился) сложилась так, что в ней совсем не осталось места для Алека.

Панна Текла так глубоко задумалась надо всем этим, так затосковала вдруг о маленьком Билинском, что немного позабылась и прошла ворота дома, во дворе которого был флигель, служивший теперь приютом для старцев.

Ей пришлось возвращаться назад.

В богадельне ее прекрасно знали и тотчас же пропустили, хотя часы были неприемные. Невзрачная особа в белом чепце, которая сидела в дежурке, улыбнулась панне Текле, показав бескровные десны.

— Наш пан Станислав, — проговорила она, — сегодня плох. Вовсе с постели не встает.

Панна Текла удивилась.

— Ой-ой-ой, да что же с ним стряслось? — не рассчитывая на ответ, спросила она.

Станислав пользовался исключительными привилегиями, у него была своя отдельная, крохотная, как клетка, комнатенка.

Когда панна Текла вошла к нему, он неприветливо взглянул на нее из-под кустистых бровей.

Она поняла, что ему плохо.

— Как у вас брови-то отросли, — сказала она, поздоровавшись, — от чего это?

— Да, видно, так уж от природы, — пробурчал старый слуга.

Панна Текла догадалась, что прежде Станислав стриг и подбривал брови. Он, вероятно, считал, что у лакея, воспитанного на английский манер, не должно быть над глазами торчащих пучков.

— Вы теперь вылитый Пилсудский, — добавила панна Текла, усаживаясь на табурет.

— Тьфу! — сплюнул Станислав, — придумали бы что-нибудь получше.

— А что, вам Пилсудский не нравится?

Панна Текла, не находя другой темы, продолжала начатый разговор.

— Не было бы Пилсудского — не задали бы нам такой трепки…

В том, что говорил старый лакей, слышалось не столько сожаление о разгромленной армии, сколько воспоминание о трагической смерти сына. Панна Текла снова припомнила все подробности этой смерти, и в сердце ее зашевелилась неприязнь к Янушу, который вмешивался в «такие дела». Сама того не желая, она винила Станислава за то, что тот заговорил об этом, и, пожалуй, скорее стремясь отомстить ему, нежели переменить тему, она спросила:

— Как вы себя чувствуете, пан Станислав?

— Как я себя должен чувствовать? — беспокойно заворочался на постели старик. — Каждая косточка у меня болит. Посмотрите-ка на мои лапы.

Он вытащил из-под серого одеяла свои старческие руки и показал их панне Текле. Они были изуродованы артритом.

— А ноги! Ломота в них — словно кошки скребутся. Находились, натоптались по графским салонам…

В глазах Станислава зажглись злые огоньки. Панне Текле стало жаль старика: должно быть, он очень страдает, раз уж говорит так. Ведь смысл жизни их обоих был в службе. Она решила и успокоить и одновременно утешить его.

— Вы были хорошим слугой, пан Станислав. Нам в других домах завидовали.

— Завидовали, завидовали! — фыркал больной старик, — было чему завидовать! Верно, я был хорошим слугой, лакеем. Прыгал, как собачонка на задних лапках. И больше ничего.

Панна Текла почувствовала себя задетой.

— А кем бы вы еще хотели быть?

Станислав не отвечал. Он нетерпеливо пошевельнулся, и это причинило ему боль, он застонал. Вытащил из-под подушки жестяную коробочку с табаком и бумагой и принялся скручивать цигарку.

— А у вас-то что было в жизни, панна Текла? — вдруг спросил он, внимательно взглянув на Бесядовскую из-под нависших бровей. — Что у вас было? Скандалили со мной из-за каждого пустяка, из-за каждой рюмки вина… Чистые скатерти мне приходилось прямо-таки вырывать у вас из рук. И чего вы добились? Ничего у вас не было и не будет…

— У них самих тоже ничего уже нет, — пробовала защищать своих хозяев Текла.

— Так ведь было, — ядовито процедил Вевюрский.

Злость сочилась из него, как вода из дырявого бурдюка.

Панна Текла знала его, знала, что он вообще злюка и брюзга. Но это была не мелкая раздражительность. Она рождалась где-то в глубинах его души и зажигала его глаза страстью.

Панна Текла вздохнула.

— А вы помните те дома на Украине? Как ведь бывало: лягут они спать, в усадьбе тихо, а над садом стоит луна, словно мельничное колесо, и такое повсюду спокойствие. Вокруг покой и на душе покой. Помните, пан Станислав?

— Ну как же, помню! Ноги болят, и серебро надо чистить, где уж там на луну пялиться…

— Но вы пялились, пялились, — ласково засмеялась панна Текла, вспомнив теплые летние ночи. — А откуда же Янек-то взялся бы, коли не было бы лунной ночи?

Станислав сел в кровати. Он был разгневан.

— Янек совсем не оттуда, — сказал он резко. — Янек из Варшавы. И смерть ему суждена была в Варшаве, — добавил он. Рука, державшая цигарку, заметно дрожала.