Хвала и слава. Том 2 — страница 106 из 117

Он понимал, какой бессмыслицей было его приказание. Но ничего больше не приходило в голову, ему не хотелось кончать с парнем здесь, во дворе.

— Откуда взялась эта женщина? — спросил он еще, и это тоже было бессмыслицей.

— Пришла, еду какую-то несла.

— Еду? Где же она?

Ребята смотрели друг на друга и молчали.

Анджей подумал, что лучше уж не раскапывать всю эту историю, и пошел к дому. Поднимаясь по лестнице, он старался отогнать от себя мысль, что «рота» умышленно убила Касю. На этот раз, конечно, нет, а вот что будет через несколько дней?

Когда он вошел в комнату, Геленка и Губерт молчали. Несмотря на слабый свет быстро догоравших свечей, он заметил на лбу Губерта мелкие капельки пота. Анджей сел рядом с сестрой, вытянув свои длинные ноги.

— У тебя температура, Губерт, — проговорил он. — Ну что вы молчите?

Губерт вздрогнул.

— Мы говорили о Бронеке, — сказал он.

— И об Алеке, — колко добавила Геленка.

Жесты и голос Анджея выдавали, что водка подействовала на него. Он прямо-таки накинулся на Губерта.

— Этого Алека я простить тебе не могу, — сказал Анджей. — Чем тебе всегда так нравился этот хлыщ?

— Порой он бывал очень энергичен, — вспомнил Губерт.

— Ты носился с ним, как дурень с писаной торбой, — пожал плечами Анджей. — Зауряднейший сноб. И вся его живопись…

— Ты не всегда так говорил о нем, — начал терять терпение Губерт.

— Верно, не всегда. Я считал Алека другом. Но эта его мазня! Хуже нет, когда друг — неудавшийся художник, не знаешь, что ему сказать.

— Ну у Алека есть способности.

— Да ты что? — фыркнул вдруг Анджей. — Способности! Вот у Бронека был талант. В гетто он писал еще лучше. То есть рисовал, ведь он не писал красками. Да, но погиб… Это был талант, во всем, что он делал, было нечто такое… Ну, посмотри вот на эту женщину.

Он поднял свечу и осветил одну из обнаженных Бронека. Маленькая, худенькая девушка со светлыми раскосыми глазами. Только сейчас, при свете свечи, стало видно, что это Геленка. Анджей хмыкнул и поставил подсвечник на место. Геленка сидела неподвижно.

— Погиб, — повторил Анджей. — Ты понимаешь это слово?

Губерт не отвечал. Зато заговорила Геленка:

— Это было преступление — допустить, чтобы сгорели те дома. Пекло, а рядом Луна-парк.

— Геленка считает, — словно объясняя, обратился Анджей к Губерту, — что мы должны были выступить тогда, а не сейчас. Что нельзя было допустить уничтожения гетто.

Губерт внимательно посмотрел на Геленку.

— Это зависело не от нас, — сказал он.

— А сейчас? — пожала плечами Геленка.

— Сейчас тоже не от нас.

— А что зависит от нас?

Анджей пожал плечами.

— Ничего.

Губерт, словно отвечая Анджею на давно заданный вопрос, проговорил:

— Погибнуть? А не все ли равно как?

Анджей на мгновение задумался.

— Ладно. Разумеется, все равно. Только те, которые погибают, всегда уносят с собой частичку чего-то, что мы должны знать. Они утаивают частицу своей собственной, а значит, и нашей жизни. Бронек унес с собой много картин, рисунков…

Он взглянул на Геленку, которая сидела, наморщив брови, и упорно смотрела на пламя свечей.

— И потом, мы ничего не знаем, — медленно проговорил он. — Женщина, которую там, во дворе, застрелили мои ребята, это Кася, девушка из Пустых Лонк. Каким чудом оказалась она здесь, зачем пришла сюда, откуда взялась — об этом я уже никогда не узнаю. Раз только и видел ее во время войны. И все унесла с собой…

— Кася? — удивилась Геленка. — Каким чудом?

— Не знаю, — повторил Анджей. — И если кто из нас погибнет, — Анджей разошелся, — то тоже заберет с собой кучу таких вещей, о которых никогда не говорилось. Я думаю, что в голове парня, в которого попадает пуля, все эти вещи собираются и пролетают как фильм, пущенный со скоростью трехсот километров в секунду; весь фильм о том, что осталось невысказанным. Я говорю даже не о том, что он должен был сам себе сказать, но о том, что он не сказал даже самому себе. Мне кажется, что самое страшное проклятие человека — это то, чего он сам себе не мог сказать.

Геленка внимательно посмотрела на Губерта: тот сидел с закрытыми глазами, лицо его все больше покрывалось потом. Она пожала плечами.

В промежутках между словами Анджея — Анджей не выпалил всего этого на одном дыхании, он то и дело обрывал фразы и даже отдельные слова — слышен был шум дождя и шелест воды в водосточной трубе. Это создавало какое-то деревенское, спокойное настроение. Геленка перевела взгляд с Губерта на Анджея. Она с удивлением смотрела на него: никогда еще не видела она брата таким.

— У человека столько этих «проклятий», — сказала она.

— А самое большое — желание дознаться правды, — неожиданно деревянным голосом проговорил Анджей.

Геленка засмеялась.

— Правда! Что это такое — правда? Правду забрала с собой твоя Кася и скачет на ней меж облаков. Какой же ты наивный, Анджей. Все мы словно в математическом уравнении — да и не сами мы извлекаем из себя корни. За нас это делает история.

— Это ты наивная, — обиделся Анджей. — Я не математический символ, меня нельзя пересчитать. Я есмь…

Геленка пожала плечами.

— Через миг можно перестать быть.

— Конечно. Но я есмь и буду и буду чувствовать, что я есмь, до последнего мгновения. А это значит, что я есмь человек. Я чувствую, что я есмь.

Губерт открыл глаза.

— Счастливый, — сказал он каким-то чужим голосом, — а я вот как раз не чувствую, что я есмь. Да, не чувствую.

— К чему ведет нереальность мира? — словно у самой себя спросила Геленка.

— К нереальности поступков, — подытожил Анджей.

— Но ты же не можешь сказать, что мои поступки были нереальны?

— Они были жонглированием. Игрой, не реализмом.

— Сейчас тоже есть игры: в полицейских и воров, — сказал Губерт.

Геленка со страхом взглянула на него.

Губерт встал и прошелся по комнате.

— Послушай, Анджей. Зачем нам играть в слова, — сказал он, — это же совершенно бесполезное занятие. Разве нет?

Анджей пристально всматривался в пламя свечи.

И вдруг заговорил:

— Но зато мы войдем в историю. Как входят в историю? Мы не знаем. Что такое история? Тоже не знаем. Знаем только, что наша акция вызовет определенные изменения в материальной действительности. Человек оставляет по себе память в истории тогда, когда он оставляет после себя материальный след. Мы оставим после себя материальный след — уничтоженный город. Это все.

Губерт нерешительно улыбался, словно застыв на месте. Неясно было, что значила эта его улыбка.

— Я иначе представляю себе историю, — сказал он.

— Можешь представлять ее себе, как хочешь. Сейчас, когда мы, необученные и невооруженные, начали борьбу, мне совершенно все равно. История, опирающаяся на мистификацию, — это вовсе не история. Или грустная история.

— Грустная история, — повторила Геленка.

— А что будет с нами? — спросил вдруг Анджей.

— Народ останется, — вполголоса проговорил Губерт.

— Да, но что будет со мной? — Анджей разволновался. — Что будет лично со мной? Чем я буду через день, через мгновение? Ошметками мертвечины. Ничем больше. И какое это имеет, какое это может иметь значение? Не для истории и не для народа. Все это слишком громкие слова для моего скудного ума. Для меня, для Анджея Голомбека, двадцати трех лет от роду. Что будет со мной? И какое это имеет значение для мира? Никакого. Решительно никакого.

— Прекрати истерику, — нетерпеливо проговорила Геленка. — Тебе же сейчас вести ребят.

— Не будь вечным Кордианом{103}, — наставительно заметил Губерт.

— Нет. Я Фауст. Я заключил пакт с дьяволом.

Геленка с беспокойством посмотрела на него.

— То-то и оно, что никакого пакта ты не заключал. Ты один.

Губерт остановился на пороге.

— Погодите, — сказал он, — может, я еще что-нибудь вытяну из Эльжбетки.

И он вышел.

— Слушай, Анджей, нельзя так, — начала Геленка.

Но Анджей перебил ее.

— Знаешь, я говорил сегодня с мамой, — сказал он очень деловито.

Геленка удивилась.

— С мамой? О чем?

— Как это о чем? — Анджей пожал плечами.

— Нашел подходящее время!

— Как раз самое подходящее. Мама должна была узнать, как дети относятся ко всему этому.

— Надеюсь, ты говорил только от своего имени.

— За Антека я говорить не мог.

— Ты сказал ей, почему Антек не вернулся домой? Ведь он мог бы и не погибнуть, если бы не сидел в этих проклятых Пулавах.

— А ты думаешь, в Варшаве не гибнут?

Они замолчали. Где-то далеко взорвалась граната, а потом еще две, одна за другой. Анджей прислушался.

— Вот видишь, мы никогда не узнаем, кто погиб сейчас.

— Тебе-то какое дело? Чудной ты какой-то сегодня, все бы тебе хотелось знать.

— Да, вот именно, мне хотелось бы знать все. Все познать, все охватить. А у меня ничего нет! — Анджей вдруг сжал кулаки. Обычная выдержка оставила его. — Подумай, мне только двадцать три года. И я должен отречься от всего, от целого мира. Пойми, Геленка, это ужасно.

— Но ты ведь будешь жить, — неуверенно проговорила Геленка.

— Даже если я и останусь жив. Неужели же ты думаешь, что я могу примириться с этим миром, с этим миром, который окружает нас? Гелена, пойми же, я, даже если бы и уцелел, не смогу примириться с этим миром. Я просто не представляю себе, как бы я смог жить после сегодняшнего дня. Ты понимаешь, какой это день?

— Сегодня я видела много проявлений энтузиазма, — словно реплику на репетиции подала Геленка.

— Вот-вот, это-то и есть самое паршивое. Энтузиазм смерти. Во имя чего? Что равноценно нашей жизни?

— Тпрру! — сказала Геленка. — Стой. Ты хочешь, чтобы я прочла тебе лекцию из Плутарха? Dulce et decorum est pro patria mori[92].

— Ты плохо это произносишь, Геленка.