— А ты плохо понимаешь, это хуже.
— Я не понимаю, я чувствую.
Геленка вдруг вся преобразилась. Ее жесткие черты смягчились, выражение лица стало совсем другим. Анджей с испугом смотрел на нее, он боялся, что Геленка расплачется. Но нет, лицо ее преобразилось, как весенний пейзаж, и Анджей вдруг увидел, как расцвела на этом строгом лице сестры добрая, робкая улыбка отца. Он стиснул зубы.
А Геленка близко-близко подошла к нему и, положив руку на его плечо, поцеловала в склоненную голову, быстро поцеловала его спутавшиеся волосы и сказала:
— Не надо ничего «чувствовать», Анджеек. Все за нас уже перечувствовано.
VI
Тем временем полуобнаженный Губерт разыскал Эльжбету. Она сидела в сумрачной столовой, бессмысленно уставившись в угол, нахохлившаяся, как воробей в ненастье. Он едва узнал ее.
— Что тебе, Юзек? — спросила она, когда он остановился в дверях.
Губерт улыбнулся.
— Почему вы называете меня Юзеком? — спросил он.
Эльжбета смешалась:
— Нет, нет, это я так, обмолвилась, — быстро проговорила она.
В комнате было темно и как-то уныло. Свеча горела неровно, и неуютные тени ползали по стенам. Губерт внимательно разглядывал Эльжбету. Она не знала, что у него жар и что он уже выпил несколько рюмок, и была неприятно удивлена этим взглядом Губерта. Она поднялась и зачем-то переставила свечи со столика на столик. Отражение ее промелькнуло в трех стеклах широкого зеркального трельяжа. Перед зеркалом стояли розовые флаконы с заграничной косметикой.
— Пани Роза дома? — помолчав немного, спросил Губерт.
— К счастью, — быстро ответила Эльжбета. — Что бы она делала, если бы оказалась сейчас на улице, она ведь такая беспомощная.
— Она действительно могла что-нибудь сказать какому-то немцу?
Эльжбета перепугалась. Резко повернулась к Губерту.
— Ну что вы! Что это вам пришло в голову?
— Мне показалось, что вы сами говорили, — сказал Губерт.
— Да нет же!
Она взяла с зеркала флакон с одеколоном и смочила руки. Понюхала их.
Губерт подошел к ней.
— Разрешите, — сказал он.
Эльжбета протянула ему флакончик, но он подставил ладонь. Она налила в нее одеколон. Губерт вытер лицо, шею, грудь. Эльжбета старалась не смотреть на него. Она что-то переставляла на подзеркальнике. Вдруг спросила Губерта:
— У вас есть пистолет?
Губерт улыбнулся. Эльжбета, только подойдя к нему совсем близко, увидела, что глаза у Губерта потускнели от лихорадки. Он не ответил.
— Есть у вас пистолет? — повторила она.
— Вы не доверяете мне, — отозвался наконец он. — Думаю, что на всякий случай я шлепну пани Розу.
Эльжбетка схватилась за виски. Застонала.
— Это вы убили Марысю Татарскую?
— Не я, но она заслуживала того.
— Вы любили ее?
Губерт отвернулся к свече.
— Мы всегда убиваем тех, кого любим, — протянул он.
Здоровой рукой провел по волосам. Осыпавшаяся штукатурка, пыль, кровь склеили их. Они были похожи на стручки. Эльжбета недоверчиво посмотрела на эти волосы.
— Как это делается? — спросила она.
— Что?
— Ну…
— Ах, это! Обыкновенно.
Он сунул здоровую руку в задний карман и вытащил какой-то черный матовый предмет.
— Раз, два… — сказал он.
Но Эльжбета заметила, что рука Губерта, сжимающая пистолет, довольно сильно дрожит. Она улыбнулась.
— Если у вас так будет дрожать рука, то попасть нелегко, — сказала она.
— Не беспокойтесь. В такие минуты рука не дрожит.
Он спрятал пистолет.
— Разве вы должны убивать? — попробовала еще спросить Эльжбета.
Но Губерт не ответил. Он занялся свечой. Снял нагар с фитиля, а торчавшие краешки стеарина смял и заполнил ими ямку, образовавшуюся вокруг пламени. Делал он это необыкновенно старательно.
Эльжбета помолчала немного и, не дождавшись ответа на свой вопрос, переменила тему.
— Как моя повязка? — спросила она. — Держится?
— Держится преотлично. Даже лучше, чем прежде, лапа-то у меня вспухла.
— Не идут вам эти словечки — «пристукнуть», «башка», «лапа», — сказала Эльжбета.
— В самом деле? — усмехнулся Губерт. — Что вы говорите! Вы снова хотели б увидеть меня с локонами а-ля Байрон. Видите, как скисли мои локоны.
Эльжбета засмеялась.
— Не надо, Губи, не надо. Апаша из вас не выйдет.
Губерт пошел к дверям, ведущим во внутренние комнаты.
— Где жил этот Генрик? — спросил он. — Я хотел бы взять рубашку. Мне уже пора идти.
— Куда вы собираетесь идти? — с тревогой спросила Эльжбета.
— Мне надо быть в сберкассе. Не знаю, что там застану.
— Там штаб?
— Не знаю, что я там застану, — повторил Губерт с ударением.
— Комнатка Генрика за кухней, — сказала Эльжбета.
Губерт вышел. Эльжбета подошла к пианино, которое стояло в углу комнаты, напротив зеркала, и положила руку на крышку инструмента. Задумавшись, она принялась напевать что-то вполголоса. Губерт вскоре вернулся. В руке он нес рубашку.
— К сожалению, не хватает двух пуговиц, — сказал он. — Будет распахиваться в самом неподходящем месте. Пуговиц нет внизу.
Эльжбета оживилась.
— Я пришью.
Она взяла из рук Губерта рубашку.
— О, да и тут немного порвано. Я сейчас все приведу в порядок.
И она принялась выдвигать ящички туалетного столика.
— Я сейчас вернусь, — сказал Губерт и пошел к Анджею и Геленке.
Анджей стоял посреди комнаты и затягивал ремень. Он был большой и стройный, его тень, падавшая на потолок и стену, походила на какой-то орнамент. Он поправил конфедератку, закрепил ремешок под подбородком.
— Выступаете? — спросил Губерт.
— Да, сейчас, — бросил Анджей.
— Подожди минутку, вместе выйдем, — сказал Губерт и выпил рюмку водки, оставшуюся на столе.
— Тебе же плохо будет, — проворчала Геленка, — что ты вытворяешь?
Она тоже поднялась с диванчика.
— Мне надо идти на площадь. Там меня ждут, — сказала она, — но до утра у меня еще есть время.
— У нас нет. — Губерт не очень уверенно поставил рюмку на стол. Рука у него все еще дрожала. Рюмка упала на пол и разбилась вдребезги.
— Это к счастью, — проговорил Анджей.
— Хороший был хрусталь, — заметила Геленка.
— Ну а где же твоя рубаха? — спросил Голомбек.
— Сейчас, сейчас.
Губерт пошел к Эльжбете.
Он остановился на пороге, разглядывая комнату.
Эльжбета сидела на тахте и пришивала пуговицы. Свечу она пододвинула к себе, чтобы лучше видеть. Она надела очки и теперь старательно вытягивала белую нитку, которая сверкала в свете свечи, словно паутинка бабьего лета. Огонек отражался и в черной оправе очков. Губерт заметил седину на висках и в небрежно причесанных волосах великой певицы. В этих очках, сгорбленная, поглощенная работой, она показалась Губерту очень старой. Сейчас он видел ее в профиль. Очень отчетливо вырисовывался нос, он выдался вперед, а рот как будто ввалился. Большой, голубой глаз, к тому же еще увеличенный стеклом очков, внимательно и даже немного напряженно следил за иглой. Тяжелый подбородок обвис, а на шее, освещенной лучше, чем лицо, появилась паутина морщинок и отчетливо проступили набухшие вены и сухожилия. Кожа на ее шее все еще оставалась белой и «granulée»[93]. «Отец всегда так говорил, — промелькнуло в голове Губерта, — «granulée».
Губерт вспомнил тот вечер, когда в машине перед филармонией он ждал отца. Отец не захотел взять его на концерт пани Шиллер. Пан Злотый убеждал его не водить сына на концерты. А теперь вот нет ни отца, ни пана Злотого… И Бронек погиб. Он внимательно разглядывал сосредоточенное лицо Эльжбеты, пришивавшей пуговицы к рубашке. И подумал: «Тогда, на сцене, она выглядела иначе».
Он пристально всматривался в профиль стареющей женщины, а она даже не слышала, как он вошел в комнату. Она сосредоточенно вытягивала нитку. Губерт наклонился. Только теперь он услышал: Эльжбета вполголоса напевала.
Он подошел к ней. Она услышала его шаги, но не повернула головы. Сейчас она ногтем разглаживала материю вокруг пришитой пуговицы.
— Что вы поете? — спросил Губерт.
Эльжбета медленно повернула к нему лицо. Приложила палец к губам.
— Тихо, тихо, — вдруг проговорила она, — ведь это по-немецки.
— Что это? — тоже шепотом спросил Губерт.
— «Verborgenheit», — сказала Эльжбета.
И вдруг, отложив рубашку, она поднялась с дивана. Губерт взял рубаху и с трудом натянул ее на себя — перевязанная рука не пролезала в рукав. Она немного побаливала, но за эти несколько часов он уже привык к боли. Когда он просунул голову в ворот рубахи, то с удивлением увидел совершенно другую Эльжбету. Уже без очков, она стояла у фортепьяно, Губерту она показалась как будто немного выше ростом. Только потом он заметил, что она приподнялась на носках. Она открыла крышку пианино и легонько касалась клавиш. Рождались какие-то пустые аккорды, но басы звучали отчетливо.
Губерт подошел к ней.
Он услышал, как она скорее декламировала вполголоса, чем напевала:
…Oft bin ich nur kaum bewusst
und die helle Freude zucket…
Неожиданно для самого себя Губерт с силой сжал рукой горло. Он чуть было не разорвал только что починенную рубаху.
«Боже ты мой, — подумал он, — «die helle Freude zucket…». Ведь это же конец, а она поет по-немецки: «helle Freude». Но у него не хватило духу сказать Эльжбете: «Замолчите!»
Жар усиливался, и все казалось ему чересчур отчетливым.
Вошел Анджей. Прямой и спокойный, собранный. Губерту почудилось, что даже уши у Анджея вытянулись по стойке смирно. Это все ремешок под подбородком.
— Губерт, — сказал он, — что ты делаешь? Идем.
Эльжбета повернулась к нему, прервав пение на кварте («о lass») и, не снимая пальцев с клавиш, сказала Анджею:
— Твоя мама так хорошо это пела!
Анджей подошел к фортепьяно.
— Разве моя мама хорошо пела? Правда? — спросил он.