«Значит, у всех память недолговечна?» — подумала Оля и вздохнула. Дружелюбнее взглянула на Анелю.
— И, наконец, — сказала Анеля, — я имею право на что-то свое, сокровенное. Мне не хотелось показывать вам эту фотографию.
— За это я и упрекаю тебя, — Оля встала и направилась к дверям, — именно потому я и сказала, что ты нехорошая девушка.
Анеля вдруг вскочила с постели и преградила ей путь к дверям.
— Так знайте же, что я в самом деле скверная. Я никогда вам этого не говорила. А ведь все случилось из-за меня.
— Что случилось из-за тебя?
Оля остановилась и посмотрела на исказившиеся черты Анели. Такой она ее еще никогда не видела. Были в лице ее боль, и вызов, и что-то очень неприятное и оскорбительное.
— Вы тоже хороши! — крикнула Анеля. — Это из-за вас Антек не хотел вернуться в Варшаву. Из-за вас убили его, убили… — Она вдруг осеклась и переменила тон: — И из-за меня.
— Как это из-за тебя? — встревожилась Оля. — Что ты говоришь, глупая!
— Это я дала знать немцам. Я вызвала их. И они приехали.
Оля схватила ее за плечо.
— Что ты городишь? Зачем? Как ты смеешь так говорить…
— Неужели я могла позволить ему путаться с этой Кристиной! Лучше могила.
Оля в исступлении трясла Анелю за плечи.
— Говори, — повторяла она бессмысленно, — говори.
— И еще позаботилась… — Лицо Анели окаменело от какого-то нечеловеческого напряжения. Она походила на безумную.
— Спятила! — крикнула Оля. — Помешалась!
— Я тогда помешалась. Я тогда помешалась. Вы ничего не знаете, а я помчалась следом за Антеком к Тарговским. Я там была до того самого дня, как немцы приехали. Я позаботилась…
— О чем позаботилась, идиотка? — сказала Оля и оттолкнула ее от дверей, желая как можно скорее уйти.
Но Анеля не пустила ее.
Подошла к ней на цыпочках, словно крадучись, и, размахивая пальцем у нее перед носом, неторопливо произнесла:
— Уж я позаботилась, позаботилась, когда их закапывали, чтобы его не зарыли вместе с этой Кристиной. Его зарыли отдельно, это для меня немцы сделали. Отдельно, отдельно.
— И ты знала, где он погребен?
— Знала.
— И все время ничего, ни словечка мне не говорила! И фотографию спрятала! Ты, ты…
Оля толкнула Анелю к кровати…
— Ложись… Успокойся, идиотка. Сама не знаешь, что говоришь, успокойся. Ну, ложись.
И с силой ударила ее по спине.
Анеля рухнула на кровать и завыла, как на деревенских похоронах.
— Ну и девка! — воскликнула Оля и пошла к себе.
Успокоилась она удивительно быстро. Собственно, все это ее уже не трогало. Все кончено, как прочитанная книга. Антека нет, его убили немцы, а по чьей вине, — это уже не имеет значения.
— Мерзкая девчонка, — шепнула про себя Оля, раздеваясь. — Фотографию не показывала. Ведь я могла заказать для себя копию…
Она спокойно разделась и легла в постель. С минуту думала об Алеке: «Что он тут будет делать?»
Она всегда принимала снотворное, патентованное средство, и засыпала очень скоро. И на этот раз таблетка подействовала быстро.
Оля не заметила, как заснула. И вдруг очутилась в Молинцах, у крыльца с греческими колоннами. Вернее, в Молинцах она видела такие колонны, но эти были выше, внушительнее и высечены из мрамора. Оля подумала: «Никогда не замечала, что эти колонны такие большие».
А потом увидала, что на ступенях, по обеим сторонам входа, у оснований этих колонн, приникли какие-то фигуры.
— Кто вы? — спросила она нерешительно.
— Мы валим деревья, — прозвучал ответ.
И тут она действительно увидала стволы срубленных дубов, разбросанные как щиты по лесу. Ибо колоннада была одновременно и лесом. И Оля начала восхождение по ступеням.
Дверь была как в Молинцах. Во сне Оля почему-то вспомнила, как в детстве качалась на ней. (На самом деле она этого не делала; впрочем, и сейчас дверь была такой формы и конструкции, что качаться на ней было решительно невозможно.) Но за дверью были огромные пустынные залы. Чем дальше шла Оля, тем безраздельнее овладевало ею ощущение пустоты и одиночества.
«Сплошная пустыня, — подумала она, — но это же естественно, ведь это Греция. Разумеется, Греция. Я всегда жила в Греции, и даже имя у меня греческое: Гелена».
И Оля была собой и одновременно Геленой, Гелей, умершей дочуркой тети Ройской, которую видела лишь раз в жизни, и то в весьма раннем возрасте.
И так вот, в двойной ипостаси, прошла она длинным коридором, потом через анфиладу зал и наконец очутилась в гостиной в Маньковке. Комната выглядела совсем иначе, смахивала на номер отеля, но Оля-Гелена знала, что это гостиная в Маньковке.
«Боже мой, — подумала она, — как эта комната изменилась! Но комнаты стареют, как и люди!»
В гостиной был камин. Перед камином стоял экран, как в Маньковке у Мышинских. Но этот экран был одновременно старухой Шиллер.
Экран протянул руки, скорчил гримасу и крикнул Оле-Гелене:
— Ступай прочь! Ступай прочь, ты убила Эдгара!
Оля обернулась. Увидала на огромном пьедестале, словно памятник, сидящего Эдгара в натуральную величину. Весь из белого мрамора, но живой, он улыбался Оле так приветливо.
Эдгар ничего не произносил вслух, но Оля и без слов поняла, что он сказал ей: «Я Патрокл, друг Ахиллеса».
И она увидала у подножия пьедестала, на котором сидел Эдгар, Патрокла и Ахиллеса. Они стояли рядом лицом к Оле и держались за руки. Правая рука Ахиллеса покоилась в левой Патрокла. Оба в доспехах (или мундирах?), но без шлемов, они принялись, как на уроке гимнастики, то прятаться друг за друга, то становились к ней лицом, и делали это очень быстро. То Ахиллес оказывался впереди, то Патрокл. Движения их делались все стремительнее, лица сливались в какое-то одно, общее лицо.
— Антек, Анджей, перестаньте! — крикнула Оля. Ибо Ахиллес и Патрокл были Антеком и Анджеем.
И тогда они очутились возле нее, подхватили под руки и повели вверх по высокой лестнице.
— Я забыла, как вы выглядите, — сказала Оля.
— Это не беда, мама, — ответил Антек таким нежным и знакомым голосом, — сейчас ты все познаешь.
— Вот только отдадим тебя Спыхале, — добавил Анджей.
На верху лестницы действительно стоял Спыхала. Силуэт его тоже напоминал экран камина в Маньковке, только был гораздо больше и рос с каждой минутой. То и дело вскидывал руку вверх, у него была прядь волос на лбу и усы в форме мушки.
Оля старалась вырвать руки, но мальчики держали ее крепко. Оля застонала. Но тут Спыхала-экран взглянул на нее и сказал, как некогда в Одессе:
— А почему бы вам не выйти замуж за пана Франтишека Голомбека?
— Но ведь он приговорит меня к смерти, — сказала Оля сыновьям.
— Это не беда, — ответили они.
Оля резким движением вырвалась из рук мальчиков. И покатилась по ступенькам — она была собой и одновременно своею же собственной отрубленной головой.
«Я качусь по ступенькам, как голова Марино Фальери{105}, — подумала голова Оли, — а ведь я же Гелена».
И вот она уже сидит в лодке, вернее, стоит коленопреклоненная на дне ладьи, которая медленно плывет по реке. Река широкая-широкая и спокойная. Впереди, на носу лодки, сидит в белом подвенечном платье ее дочь — тоже Гелена. И Оля совсем не чувствовала разницы между собою и дочерью. Подошла, подползла к ней на коленях и спросила:
— За кого ты выходишь замуж?
— За Юзека, — ответила Геленка.
— За какого Юзека?
— За Юзека Ройского.
— Ты слишком прекрасна для него.
Оля положила голову на колени Геленке и изведала удивительную сладость общения с детьми. Она уже ничего не видела, только чувствовала, что лодка, в которой плывет, движется вперед, а щекой ощущала детские колени Геленки.
— Дети мои, — сказала она.
Но лодка начала задевать песок, замедлила бег, и вот уже Оля одна посреди безбрежной, выжженной пустыни. Перед нею лодка, вернее, разбитое корыто, несколько трухлявых досок — словно рассыпавшийся гроб на выгоревшем песке. Эта серость была единственным блеклым цветом, который она видела в этом сне.
Оля схватилась за голову и, раскачиваясь взад-вперед, принялась повторять:
— Никого, никого, никого.
Потом заплакала и проснулась.
IV
Алек узнал адрес Шушкевича у пани Ройской и отправился из Миланувека к нему. Шушкевич обосновался в одном из необитаемых домиков на улице Сухой, квартирой располагал приличной и даже из двух комнат — недоставало лишь обстановки — в мансарде. Алека он принял с распростертыми объятиями.
Билинский недолюбливал старика, но все же обрадовался, что нашел наконец нечто определенное, кого-то, кто мог ему рассказать многое и посоветовать, как устроить свое будущее. Все представлялось довольно ясным. Коморову ничто не угрожало. Януш во время оккупации обкорнал и без того скромное именьице, ибо нуждался в деньгах для постройки новых оранжерей. Осталось всего двадцать гектаров, которые, следовательно, не подлежали ни национализации, ни разделу. Этот небольшой надел лучше всего подходил для специализированного хозяйства по выращиванию лекарственных растений. Впрочем, пан Фибих, по словам Шушкевича, уже занялся этими травами, и дела у него шли весьма недурно. Оказывается, и Ядвига вернулась на старое пепелище, недоставало только Януша, и теперь Алеку предстояло его заменить.
Он пока еще не очень-то представлял, как это будет выглядеть, но и не желал ломать над этим голову. Алек внимал спокойному и невыразимо деловитому красноречию Шушкевича и больше слушал, чем сам рассказывал. Переночевал он на каком-то диванчике в холле, а на следующий день с самого утра принял участие в хлопотах пани Шушкевич, вознамерившейся обставить отведенные ему две пустые комнатушки. Шушкевич, равно как и его супруга, крайне удивились, узнав, что Билинский приехал без гроша за душой. Им казалось, что из своего вещевого мешка он извлечет пачки долларов толщиной с Библию, но в конце концов легко примирились с его бедностью. А может, они не очень поверили Алеку? Быть в армии во время демобилизации и не набить мошну — это как-то не укладывалось в голове старого маклера. Впрочем, война кончилась два года назад и, возможно, жизнь в Париже и изучение архитектуры действительно исчерпали финансовые возможности молодого человека?