— Похоже, похоже. Только фотография еще больше похожа. Ну и что ты со всего этого будешь иметь?
Губерт приглядывал за Злотым, не устраивает ли тот махинаций за его спиной. Но, разумеется, опыта у него было еще маловато. Злотый сам собирался сейчас за границу, и Губерт побаивался этой поездки. Именно об этом зашел разговор, когда друзья очутились в огромной пустой квартире Губерта и когда жена Петра, единственная женщина в доме, подала им обед.
— Мне кажется, — сказал Алек, — что тебе не справиться со Злотым. Прежде всего ты мыслишь gentlemanlike[48] и никогда не сможешь уловить, на что направлена его дьявольская мысль.
— Ты же знаешь, что он в моих руках.
— Каким образом?
— Он поставлял оружие в Испанию.
Алек рассмеялся.
— Для правительства это не тайна. Даже моя мама могла бы на этот счет кое-что рассказать. И даже дядя Януш.
— Ну, во всяком случае, он меня боится.
— Я тебе советую, пока время есть, продай свой пай в том и другом предприятии…
— Предположим. А кто купит?
— Как это кто? Злотый! Он только и мечтает об этом.
— Ты знаешь, неудобно.
— А я тебе говорю — продай. Хорошо, я куплю у тебя паи и в товариществе и в «Капсюле»… А потом продам их Злотому.
— Но ведь он какие-нибудь гроши предложит.
— Тебе, но не мне. Поди спроси Адася, смог ли бы я сейчас иметь… Ну во сколько ты примерно это оцениваешь?
— Ох, много!
— Два миллиона?
— Нет, меньше, гораздо меньше.
— Миллион двести?
— Ну, что-нибудь в этом роде… Надо будет у Шушкевича спросить. Да что ты в самом деле так загорелся?
— Я? Нет, я правда хотел бы тебе помочь и прежде всего избавить тебя от этих финансовых махинаций. Будет у тебя Роточня. Сможешь расплатиться с долгами по наследству и хозяйничай себе. Ведь Роточня — это же, кажется, великолепное имение.
— Приедешь летом. — посмотришь.
— Шушкевич все мое имущество держит в бумагах. Ну, договорились? Я звоню.
Алек подошел к телефону. Жена Петра возмутилась.
— Пан князь, обед простынет!
Но Билинский уже набрал номер.
— Алло, это ты, Адась? Что? Это ты? Обедаешь? И я обедаю. Послушай, я хотел бы узнать, сколько я могу сейчас выручить, продав бумаги… Что? Упали в цене, говоришь?.. Так, ясно, наполовину упали… Но продать-то всегда можно. Так ведь? Что это ты такой… не в себе… не выспался, что ли? Дело в том, что мне понадобится сразу большая сумма. Зачем? Хочу купить фабрику. Ты не смейся, в самом деле. Значит, на бумагах крест. Ну, узнай. Завтра… Хорошо, хорошо… Узнай, можно ли будет получить… Ну что-то там миллион с лишним… Конечно, много. А ты думаешь, пятьдесят процентов паев в одной из самых больших варшавских фабрик — это мало? Какая фабрика? А вот это тебя пока не касается. Узнай завтра на бирже и дяде завтра скажи. Дядя со стула грохнется… Да уж это точно, грохнется… Но это, наверно, не самое страшное… Будь здоров, да, да, будь здоров. До свиданья. Завтра позвоню, да, в это же время… около двух…
Алек небрежно положил трубку и вернулся к столу. Губерт покатывался со смеху.
— Ох, как я люблю, Алек, когда ты разыгрываешь из себя такого энергичного, выдающегося деятеля. Кто бы мог подумать…
Алек грустно улыбнулся.
— И ты не веришь в мою энергию? А мне кажется, что она у меня есть. Вернее, даже не энергия, а выдержка. У меня есть терпение… а это очень много.
— Возможно. Это лучше, чем моя манера по каждому случаю лезть из кожи вон. А к чему это? — задумался вдруг Губерт.
— Вот я и говорю: зачем все это?
— Сам не знаю. Чтобы доказать отцу, что я вовсе не размазня, каким он меня считал. Только, к сожалению, у меня нет никакой уверенности, что отец меня видит… и видит, что я не размазня…
— Ты любил отца?
— Ты же хорошо знаешь. У меня абсолютно никого нет на свете. Он был единственным родным мне человеком. Так уж как-то сложилось, что ж поделаешь. И именно это для меня самое тяжкое. Как он мог? Неужели не подумал, что оставляет меня совершенно одного? Эта записка: «Раз уж я ни на что не гожусь…» И то, что в этой записке не было ни одного слова, ни единой буковки обо мне. Где лежала эта записка?
— Я же столько раз говорил об этом. Рядом с ним лежала, на скамейке…
— Я вот все время думаю. Может быть, он не дописал? Может, он хотел еще что-то добавить? Написать… «Губерт»…
Алек посмотрел на друга.
— Не надо, Губерт, что уж там…
— Разумеется, это ерунда, убивать себя только потому, что ты спугнул глухаря, только потому, что уже не слышишь!.. Не можешь охотиться на глухарей — ступай на кабанов… Проще простого. Мне кажется, что глухарь, которого он спугнул, был только последней каплей, переполнившей чашу. В отце вечно заметна была какая-то горечь, скупость, что-то такое, что ссорило его с жизнью… Он со всеми был не в ладах… Марыся Татарская говорила…
— Ты расспрашивал ее об отце?
— А почему бы нет? Да она и не скрывала от меня их отношений. О, я уже давно знал об этом. Петр мне рассказывал. Петр — он ведь очень заботился о моем воспитании… Ну что ж… Если уж…
— Ну и что Марыся?
— Я очень жалею, что отец не женился на ней. Была бы у меня хоть славная мачеха, я мог бы работать для нее…
— Ты бы жил со своей мачехой.
Губерт внимательно посмотрел на Алека.
— А это не так страшно, — сказал он.
С минуту оба ели молча.
— Так вот, Марыся мне говорила, — продолжал Губерт, — что отец последнее время был очень грустный и все твердил: «Хватит с меня».
Алек положил руку на ладонь Губерта и внимательно посмотрел на него.
— Ты же столько раз рассказывал мне об этом, так зачем сейчас опять вспоминать? Что прошло, то быльем поросло, уж скоро год с тех пор… За это время столько изменилось.
Губерт задумался. Никто не узнал бы в нем сейчас веселого, самоуверенного Губерта.
— Я вот думаю, что это очень страшно — лишать себя жизни. И что надо очень желать смерти…
— Это похороны Эдгара тебя так настроили. И за каким чертом надо ходить на похороны!
— Да, да, вот и я себя спрашивал, зачем потащился туда. Скорей всего ради Антека с Анджеем. А вернее говоря, ради пани Оли Голомбековой. Она единственная женщина, в которую я мог бы влюбиться…
— Вот-вот. А ты все время вспоминаешь ту историю. Больше же все равно ничего не разузнаешь.
— Нет, — согласился Губерт.
Но через минуту снова начал:
— Люди стреляются по разным причинам. И я хотел бы знать…
В эту минуту послышался телефонный звонок. Алек остался один над чашкой с остатками черного кофе. Он смотрел в окно на майские деревья в саду сейма и все еще думал об Эдгаре. Так трудно было свыкнуться с мыслью, что его уже нет, и так тяжело сознаваться в том, что ты мистифицировал его. А может быть, и не мистифицировал? Может быть, действительно из тебя получится лишь этакий меланхолический салонный шаркун? Может быть, тебя действительно больше интересовал новый фрак и обед в итальянском посольстве, чем…
Губерт вернулся.
— Ну, что там?
— Бася звонила. Смотрела репетицию «Электры». Страшно уговаривала, чтобы мы сходили. Вычерувна, говорит, великолепна…
— Это какая же «Электра»? — спросил Алек.
— Гофмансталя. Этакая немецкая Электра. Надо будет сходить. Завтра у тебя время есть?
— Конечно. Можем сходить. А Бася будет?
— Нет, Бася сегодня на премьере.
— Ага. А декорации Малика?
— Ты же сам помогал ему рисовать.
— Не для «Электры». То был «Мастер и подмастерье»{45}.
— Так их же дают в один вечер.
— Странное сочетание.
— Это что-то вроде бенефиса Вычерувны. Она всю жизнь Электру играла — вот и теперь захотела. Только сейчас бенефисов не устраивают, так ей потихоньку отвалят всю выручку за завтрашний спектакль. Ну, а Горбаль играет в «Мастере и подмастерье».
— Откуда ты все знаешь?
— Так ведь это же ты должен все знать. Чудак, право. Ты же работаешь в театре.
— Работаю, работаю… Одно название что работаю. Возле Малика околачиваюсь.
— Не знаю, как там возле Малика, а уж возле Марыси Татарской — это точно.
— Хороша чертовка, — задумчиво сказал Алек.
— Не так чтобы очень, — насмешливо улыбнулся Губерт.
— Губерт, ты мне изменяешь! — закричал в ответ на эту усмешку Алек.
— Ну, уж никак не я, — зашелся от смеха Губерт. — Изменять тебе может только Марыся.
— Ах ты, шельма! — закричал Алек, принимаясь по-боксерски тузить катающегося по дивану Губерта.
— Ой, не надо, пусти! — смеялся Губерт. — Я только что пообедал, это вредно.
— Вот я тебе пущу! Ты же знаешь, что я люблю ее.
— Тоже мне любовь! — презрительно скривил губы Губерт.
Алек опрокинул его на диван и принялся молотить кулаками.
В эту минуту снова зазвонил телефон.
— Одуреть можно от этих звонков! — сказал Губерт, вставая с дивана.
Он взял трубку, сказал «Алло!» — и тут же отложил ее.
— Шушкевич спрашивает, нет ли тут тебя.
Алек прошел в переднюю, взял трубку из рук друга, но не успел произнести: «Да, это я», — как тут же уронил ее на столик и с ужасом взглянул на Губерта.
— Боже ты мой, — тихо сказал он. — Адась Пшебия-Ленцкий застрелился.
III
Театральный зал, где ставился спектакль — не то бенефис, не то юбилей Галины Вычер, — был удивительно неудобный. Кроме всего прочего, здесь были скрипучие кресла и тишина устанавливалась только тогда, когда публика застывала, вся обратясь в слух. Как только внимание зрителей ослабевало, зал скрипел, будто несмазанная дверь. Но в тот миг, когда свет погас и вот-вот должен был подняться занавес, в зале воцарилась глубокая тишина. Молодые люди сидели вместе: Алек, Губерт и Бронек Злотый. Еще минуту назад они, затаив дыхание, слушали рассказ Алека о самоубийстве Адася. Пшебия-Ленцкий застрелился сразу же после разговора по телефону с Алеком. Разумеется, виной всему были деньги Билинского, которыми Адам по доверенности Шушкевича распоряжался совершенно свободно. Точно Алек пока ничего не знал, но был уверен, что остался нищим.