Было холодно, он сделал несколько шагов и остановился подле распахиваемого поля, рядом с кукурузой. Здесь уже не надо было втягивать ноздрями запах влажной осенней земли. Аромат исходил от рыжеватых, мелко отваленных пластов, лежащих длинными рядами.
— Пашут, — произнес про себя Казимеж.
И тут он заметил пахаря.
Тот спускался со взгорка, направляясь прямо к нему. Плуг тянула пара сильных коней — легкая пыль, вздымающаяся над пашней, напоминала длинный розовый плюмаж; сквозь нее просвечивало лучезарное воскресное солнце. Пахарь, идущий за лощадьми, покрикивал на них, но самого его теперь не было видно.
Казимеж сделал шаг и тогда только разглядел старика с непокрытой лысой головой. Почему-то он решил, что должен его подождать. И в эту минуту до него донесся гул пролетающего в отдалении самолета.
Пахарь дошел до самой дороги, завернул коней, громко покрикивая на них, и остановился. Это был старый, морщинистый крестьянин. Когда он улыбнулся Казимежу, сеть мелких морщинок окружила его маленькие серые глаза. Курносый нос его еще больше вздернулся от этой улыбки. Он, видимо, хотел что-то сказать, но не решался и стоял, почесывая в затылке.
Шофер тоже вылез из машины и встал рядом с Казимежем.
Спыхала вдруг перебрался через неглубокую канаву и подошел к мужику. Солнечный свет заливал лицо пахаря утренним багрянцем и играл на блестящих от пота округлых крупах гнедых коней, которые напирали друг на друга.
— Здравствуй, дедушка, — сказал Казимеж.
— Здорово живете, — не очень уверенно откликнулся мужик. — А вы что же это, бежите, стало быть, от нас?
Спыхала растерялся.
— Немцы сверху садят… — довольно равнодушно продолжал мужик. — А как там, в Седльцах? Все сгорело?
— Нет, нет, — неожиданно для самого себя сказал Спыхала, — я только хотел немного попахать.
— Хо-хо! — засмеялся старикан. — Уж будто и умеете?
— Пахал в молодости. Дед мой пахал, отец пахал. Неужто и я не смогу?
И, повернувшись к шоферу, который глазел на них, стоя на фоне шоссе и зеленых кустов, отрывисто бросил:
— Возвращайтесь к себе. Скажите пани Ройской, что я остался тут.
Шофер недоуменно смотрел на него. Казимеж снова перепрыгнул канаву и уже смягчившимся тоном пояснил:
— Поезжайте и скажите… Я же серьезно. Я остаюсь тут. А вам дам записку.
Он вырвал из блокнота листок и написал несколько слов.
Шофер медленно и неохотно удалился. Спыхала вернулся к мужику.
— Дайте, а? Хоть попробовать.
Мужик молча, недоверчиво уступил ему место за плугом, Спыхала положил обе руки на чапиги и крикнул на коней.
Вначале у него ничего не получалось. И вдруг он вспомнил, как надо держать плуг, медленно подрезал пласт глинистой и проросшей земли, и та стала отворачиваться плотным толстым слоем.
— А ну, проклятые! — закричал он на лошадей, которые, почувствовав чужую руку, шли с неохотой, словно с каким-то сопротивлением.
Борозда ровно тянулась в гору. Вскоре Казимеж был уже на вершине холма и оттуда оглянулся назад. Лошади стали, тяжело дыша. Спыхала вытер со лба пот и огляделся.
Внизу вилось шоссе, уходя дугой за зеленую стену кукурузы, а потом вновь выныривало, белое, узкое, гибкое. Над ним в голубом небе виднелось одно большое облако.
По шоссе удалялся маленький синий автомобиль Ройской, а в противоположном направлении мчали две легковые машины и грузовик. Казимеж равнодушно смотрел на них. За распаханным полем тянулся клин, засеянный рожью, которая уже пробивалась маленькими, редкими, с виду красноватыми ростками, освещенными лучами солнца. На каждом росточке еще дрожала капелька росы.
Мужик так и не двинулся с места — остался стоять там, где его оставил Спыхала, и улыбался ему издалека. Видно было только, как блестят на солнце его зубы.
За этот краткий миг Спыхала успел подумать о прошлой своей жизни.
— Ради этого я лез вверх, — сказал он, но все же улыбнулся про себя. И даже не подумал о Марии, боясь этого, еще не уверенный, что не дрогнет, вспомнив о ней.
Он нагнулся, закатал свои длинные брюки, уже запачканные землей, которая бурыми комьями прилипла к черной ткани, и, погоняя коней, с усилием потянувших дальше, повел борозду вниз.
Вскоре земля закрыла перед ним шоссе, мужика, кукурузу и даже облако в небе. Первые сегодняшние бомбы глухо рвались где-то вдали.
Глава одиннадцатаяКавалькадаПеревод В. Раковской
В страдании каждый человек — будь он фаустовского образа мыслей, или марксистского, или фрейдистского — достигает величия, если он ищет — каждый по-своему — путей к воссозданию счастья.
I
Лето незаметно переходило в осень. Густая зелень кленов смыкалась тесней, защищаясь от натиска ветров, но уже проглядывали в ней желтые листья, а кое-где даже целые ветки отсвечивали янтарным цветом. Непонятно откуда взялись на тропинках и аллеях парка в Пустых Лонках опавшие листья лип, прозрачные и бледно-желтые, как крылья бабочек. Днем деревья еще выглядели празднично и торжественно, но с наступлением ранних сумерек в их вершинах шумел ветерок, и ясно было, что это тревога и осень.
Днем парк стоял покинутый, редко можно было кого-нибудь увидеть среди клумб или под сенью раскидистых ветвей, но лишь только смеркалось, в аллеях возникали человеческие тени. Шли парами, группами, шли поодиночке. Это были беженцы из Варшавы и с западных земель, приютившиеся в помещичьем доме, во флигелях, в избах за воротами усадьбы. Днем они были заняты какими-то своими делами: поисками дров, приготовлением нехитрой пищи, вылазками в деревню либо даже в городок. Но вечером все спешили в парк — встретиться, поговорить. Одни лишь сетовали, другие рассуждали о причинах неожиданного поражения, искали виноватых и нерадивых, третьи приносили свежие сплетни, которые тут же обрастали всякого рода преувеличениями, четвертые рассказывали, кто и где погиб «на дорогах», и сообщали фантастические подробности смерти разных знаменитостей, которые, как выяснилось после, были целы и невредимы. Особенно невероятным казался слух о бегстве правительства и генерального Штаба в Румынию. Этому уж никто не хотел верить.
Так оживал парк по вечерам, наполняясь шумом, подобным ночному журчанию горных потоков; шаги и голоса лишенных крова людей сливались воедино с тревожным шумом деревьев, готовящихся встретить осенние ветры.
Помещичий дом в Пустых Лонках имел по бокам две небольшие башенки, увенчанные куполами. Крытые дранкой, купола эти поросли мхом. В правой башенке находилась комната, где умерла тетя Михася, в левой, наверху, под самым куполом, была комната Анджея, теперь битком набитая варшавскими гостями, а внизу, в первом этаже, помещалась часовня с отдельным входом из парка. В прежние времена ее отворяли только в особо торжественных случаях — для крестин или венчания. Теперь же, с тех пор как разразилась война, часовня была открыта весь день. Сюда приходили и беженцы, и местные жители, а после полудня служились молебствия под предводительством энергичных и набожных старушек. По вечерам — а в шесть часов уже вечерело — часовенка наполнялась людьми, их фигуры, невзрачные, жалкие, словно бы теряли очертания в пламени свечей.
Здесь же возникла и сразу стала очень популярной военная молитва, где обращения к богу соответствовали нынешним трагическим обстоятельствам. В ней с легкостью отрекались от всего, что было некогда достигнуто, и казалось даже, что почтенные жрицы испытывают удовлетворение, взывая: «Верни нам, господи, отчизну и свободу!»{57} Слова эти напоминали им молодость и неволю. Но для молодых людей эта молитва была непереносима. Анджей, забредший сюда в первый же день по приезде, не мог этого выдержать. Возмутив набожных старушек, он демонстративно покинул святую обитель в самый разгар богослужения.
Тем не менее эти сборища под сводом усадебной часовни лишали его покоя. Рано они начинались — Анджей не входил в часовню, а бродил поблизости, в тени высоких деревьев. Старые дубы и липы, знакомые ему с детства, теперь преобразились: они напомнили Анджею ясени в Робке и последнюю летнюю экскурсию. Казалось, от нее отделяют годы — а ведь минуло-то всего несколько недель. Анджей остро переживал свое одиночество. Геленку он избегал — с ней были связаны воспоминания о летних счастливых днях; к тому же ее, почему-то только ее, Анджей винил в этом странном исчезновении отца.
Он боялся присаживаться на крыльцо дома — это вызывало какие-то неопределенные мечтания, которые — он хорошо это знал — были сейчас неуместны. Скрытый в тени больших деревьев, он смотрел на освещенную дверь часовенки и все никак не мог примириться с мыслью, что только это теперь и осталось людям. Анджей не мог бы выразить мысли, теснившиеся в его голове. Они были неясные и уводили его далеко от действительности. Просто-напросто он еще не отдавал себе отчета в том, что произошло, и не умел, разумеется, определить свое отношение к этому. Знал только, что не может спокойно слушать беспомощные, слезные слова молитвы, и что ему нужно нечто совсем иное. Но что именно?
Вопрос этот очень легко, хотя, может, и по-детски, решал для себя Ромек. Он собрался «в дорогу», словно такой выход был самым легким и естественным.
— Куда же ты поедешь? — спрашивал Анджей, встретившись с Ромеком против открытой двери часовни в один из теплых вечеров, которые установились в ту осень в Пустых Лонках да и повсюду в стране.
— Еще не знаю, — сказал Ромек, — но в Пустых Лонках я ответа не найду.
— Вообще Пустые Лонки больше ни на что не дают ответа, — сказал Анджей. Ромек молчал, и, думая, что тот не понял его, Анджей продолжал: — Как-то я целую ночь просидел на этом крыльце, думалось, что нашел ответы на все свои вопросы. Это было не так давно, совсем недавно, а кажется, что с тех пор прошла целая жизнь. Я был наивным ребенком.