Хвала и слава. Том 2 — страница 67 из 117

— Нет, это мы называем патриотизмом.

— Все равно как, но вы это называете. А этому нет названия. Любая редакция есть редукция. Вы даете этому название, классифицируете, подводите под рубрику… А я не желаю этого!

Незнакомец опять остановил его:

— Ты все время говоришь слишком громко. Какая неосторожность!

— Да, простите, — успокоился Анджей, — больше не буду.

— Значит, пусть все идет стихийно? — вдруг шепнул незнакомец, видимо вовсе не желая прерывать разговор.

— А что еще я могу? — спросил Анджей.

— Это верно, ты можешь полагаться только на стихию, — вздохнул в своем темном углу незнакомец.

Анджея вдруг опять взорвало.

— Нет. Не о стихии тут речь. Я считаю себя, то есть считал раньше, до войны, предназначенным для чего-то другого. Я хотел просто жить. Я не отвлеченное число, не символ, я — это я. Вот самое главное. Самое главное — жить… А уж потом… Я думал, то есть хотел думать, что моей целью будет познать мир.

— Познать? Но как?

— Познать, и все. Тут речь идет не только обо мне, как об индивидууме. Речь идет о целом поколении. Нашей задачей было изучить мир.

— Каким же образом?

— Научно.

— Любопытно, как ты это понимаешь.

Анджей оставил этот вопрос без ответа.

— Но теперь мир рухнул, — продолжал он. — Весь мир рухнул. И нет возможности не только познать его, но даже восстановить.

— Не весь мир рухнул, — очень серьезно сказал незнакомец. И снова заворочался на своей скамье.

— Мой мир погиб, — упрямо повторил Анджей.

— Выбери себе другой.

— Это невозможно. Как я могу сейчас выбрать другой? Мой мир перестал существовать, я это хорошо понимаю, хотя…

— Хотя что?

— Хотя не перестаю притворяться перед самим собой — да и перед другими, — будто этот мир можно восстановить.

— Перед кем притворяешься?

— Перед всеми. Перед всеми, с кем имею дело.

— Борешься?

— Вот именно. Патетически это так называется. А это просто встречи, беседы, иногда действия, от которых пользы-то кот наплакал. Из всего этого получится наверняка что-то совсем не то, чего ждут люди, мои люди, — подчеркнул он словами неопределенный жест в темноте. Кое-что будет уже невозможно восстановить.

— А может, не стоит?

— Я не задумывался над этим. Решил не задумываться. Зачем? Надо быть верным самому себе.

Незнакомец повысил голос, шепот его стал громче.

— Болтовня! Сам себе противоречишь. Как можно быть верным самому себе в деле, в которое не веришь? Это ведет на плохую дорогу. При таком раздвоении теряешь чувство реальности.

— Мир не вполне реален. Право, иногда кажется, что я вижу сон.

— Это следствие твоего катастрофизма. Нельзя безнаказанно твердить о верности, если ни во что не веришь.

— А ты веришь? — резко спросил Анджей, бессознательно переходя на «ты».

Этот разговор в темноте начинал казаться ему разговором с самим собой.

— Если бы я не верил, то не был бы здесь, — серьезно ответил незнакомец.

— Вот видишь. Мы сошлись на одной дороге, хоть я не верю, а ты веришь, — сказал Анджей и тихо засмеялся.

С минуту они помолчали.

— Ты говоришь, тебе хотелось познать мир. А приходило тебе когда-нибудь в голову, что мир можно изменить?

— Разумеется. Люди изменяют мир.

— Да, это неосознанные перемены, но разве тебя не привлекает сознательная деятельность, направленная на изменение мира? Чтобы он стал лучше, красивее, благодаря твоей деятельности, чтобы ты сметал все, что препятствует преображению мира. И сметал со всей убежденностью.

Анджей закурил сигарету.

При свете спички он увидел сосредоточенное лицо соседа и большие голубые глаза, внимательно глядящие на него; удивительно, как эти глаза, с совсем иным выражением, напоминали глаза отца. Это подействовало на Анджея так, словно действительность обернулась кошмарным сном, словно то был разговор во сне с кем-то давно умершим.

— Видишь ли, я не могу поверить в то, что мир изменяется. Конечно, понимаю, и сам хотел: наука — великое дело. Мне говорил об этом мой друг Януш Мышинский. Наука воздействует на мир, изменяет его внешне. Разумеется, сегодня город, сельское хозяйство, промышленность выглядят совсем иначе, чем сто лет назад. Разумеется, и в Москве сейчас все иначе, чем было при царизме. Это я отлично понимаю. Но…

— Какое же здесь может быть «но»?

— Очень простое. Все это вещи преходящие. А по сути дела неизменным остается все то же: вечный дуэт Тристана и Изольды…

— Ты думаешь о любви?

— Боже мой, да ты что? Можно ли сейчас всерьез думать о любви?

— Тогда о чем же?

— Я назвал вечным дуэтом — и может, поэтому мне пришел на память Вагнер и «Das Ewige»[69], — вечным дуэтом я назвал два неизменных, стоящих лицом к лицу элемента. До конца мира, до конца любого мира будут они стоять друг против друга: человек, ограниченный, всегда ограниченный в своих возможностях, и огромная, неограниченная, необъятная природа.

— Романтическая философия…

Анджей фыркнул.

— Да нет же! Романтическая философия видела в природе какую-то сущность, какую-то мысль, какую-то идею, нечто неопределенное и бессвязное. Мы же видим в ней, во всяком случае, должны видеть силу.

— Силу? Что это значит — силу?

— Сила — это разрушение.

— Это творческие возможности.

— Конец жизни на земле.

— Прелестно!

— Ты хорошо знаешь это и сам. Знаешь, как обстоит дело и в России и всюду: человек остается рабом сил, которые он сам привел в действие. Нет у меня симпатии к вашей революции, она не освободила человека.

Незнакомец возмутился.

— Удивительно, как вы здесь ничего не знаете о российской революции и как осмеливаетесь судить о ней.

Анджей не обратил внимания на эти слова. Он сказал:

— Есть такой профессор в Париже. Имя его — Марре Шуар. Слыхал о нем?

— Нет.

— Никогда?

— Никогда.

— Вот-вот. Удивительно, как вы там ничего не знаете о том, что делается на земле. Право же, это невыносимо.

— Ты-то что об этом знаешь?

— Опять твои формулы ксендза-святоши. И это называется освобождением человека?

— Так что же этот твой французский ученый?

— Буржуазная наука для тебя не имеет значения, так стоит ли рассказывать!

Анджей даже не заметил, как встал на равную ногу в споре с этим пожилым человеком. Темнота, царящая в каюте, способствовала тому, что личность незнакомца как бы растворилась в тени. Анджей продолжал говорить с самим собой. А может, с ангелом? Он будет бороться с ним до рассвета.

— Мне говорил о нем Мышинский. Так вот, Марре Шуар утверждает, что расщепление атома развязало такие силы, которые не только не подчинятся человеку, но даже погубят его.

Незнакомец снова приподнялся на локте, и лицо его попало в полосу света, льющегося из иллюминатора. Презрительная усмешка мелькнула на этом лице.

— Но ведь речь идет именно о том, чтобы эти силы оказались в руках таких людей, которые сумеют использовать их на благо человечества.

Анджей опять фыркнул.

— А ты в этом уверен? Ты уверен, что гигантская сила, находящаяся в руках человека, пусть даже самого лучшего человека, не сделается величайшим соблазном?

— Надо, чтобы сила находилась в руках коллектива.

— Коллектив, коллектив! Политика исключает такие понятия. Разве Сталин — это коллектив?

— Сталина вознесла революция.

— Наполеона тоже.

Лицо исчезло.

— Право, трудно разговаривать с тобой. Ты исполнен необъяснимых предрассудков.

— Мне сдается, что и в твоих рассуждениях полно предрассудков. Разве тебе никогда не приходило в голову, что мы все не лишены этих предрассудков? У нас — у тебя и у меня — могла бы быть общая роль: уничтожение предрассудков в мышлении. Только, разумеется, предрассудком я называю нечто совсем иное, чем ты. Я называю предрассудком всякую преграду между человеком и природой. Все, что мешает познанию.

— Познанию истины?

— Познанию. Познанию ряда истин, которые привели бы к подлинному освобождению человека. Послушай, я знаю, кто ты, и не мне поучать тебя. Но я могу сказать тебе поразительные слова твоего Энгельса, которые зачеркивают все ваши усилия, все ваши старания «спасти» человека на земле, как христианство хотело «спасти» его на небе. Но человек не может быть спасен. Где-то, когда-то он сделал первый шаг по ложному пути, упустил из виду, что политика — это не то же, что наука, где-то перепутал нити своей власти… И все пошло прахом. Я думаю, спасения нет.

Незнакомец тяжело вздохнул.

— И что же сказал «мой» Энгельс? — спросил он.

Анджей помолчал.

— Знаешь, мне как-то неловко, — сказал он вдруг совсем другим голосом. Он сам услышал этот голос как бы извне. Словно не он это сказал. — Неловко цитировать то, что ты должен знать. Не думай, что я читал Энгельса. Я не настолько подкован. Возможно, я и прочитал бы его, если бы все складывалось нормально, но сейчас мне не до чтения философских трудов…

— Жаль, — услышал он голос из угла.

— Да, жаль. Вообще жизни жаль. В любую минуту она может лопнуть, как мыльный пузырь. Но об этом я тоже не думаю. Индюк думал, думал и околел…

— Ну так что же Энгельс?

— Кто-то мне говорил. Есть у меня такой приятель, подкованный в марксизме. Еврей. Тоже, наверно, кончит, как тот индюк. Зарежут его…

— Ну?

— Так вот он мне как-то сказал. Причем наперекор самому себе, потому что и его это кладет на обе лопатки. Он из «верующих». Это удивительно: верящий человек знает правду, которая полностью подрывает его веру, и вопреки этому верит. Как видишь, вера не имеет ничего общего с рассуждениями.

— Ты, должно быть, знаком с законами диалектики.

— Нет. Ничего в этом не смыслю.

— Так что же сказал Энгельс?

— Постой, примерно так: если человек подчинил себе силы природы, то они мстят ему, навязывая свой деспотизм, деспотизм, не зависящий от какой-либо организации общества… Понимаешь? Деспотизм сил природы, растущих по мере их покорения. Ты видишь, какое будущее открывается перед человечеством?