В качестве философа наук, если можно так выразиться, и как организатор он играл большую роль среди варшавской молодежи и вскоре стал одним из наиболее активных организаторов подпольных университетских занятий. Он еще и сам не отдавал себе отчета, до какой степени этот «подпольный» авторитет среди преподавателей и студентов вознаграждал его за былые неудачи в университете, за недостаток популярности у молодежи в довоенное время.
Где-то в середине 1942 года был арестован на улице его сын Ежи. Некоторое время он сидел в Павяке{84}, а потом его невеста узнала, что он отправлен в Освенцим. Через несколько месяцев пришло сообщение, что он «умер от разрыва сердца». В ту пору урны с пеплом уже не отсылались родным. Это было «благодеянием» лишь в самые первые дни Освенцима.
Профессор не прекратил преподавания в подпольных группах, напротив, еще ревностнее занялся студентами. Некоторые лекции и занятия проходили в его квартире на Польной. Как казалось его ученикам, профессор находил облегчение в обществе молодежи, забывал о постигшей его утрате, излагая свои довольно запутанные и недоступные теории и принимая участие в дискуссиях, которые возникали на семинарах. Между тем жена профессора каждую встречу с молодежью переживала трагически. Она отворяла дверь студентам — бывало их не более семи, — и каждого окидывала полным отчаяния взглядом. Казалось, что, впуская очередного молодого человека, она испытывала разочарование, оттого что это не Ежи. Порой во время лекции из соседней комнаты доносились горестные рыдания, негромкие, но безутешные и долгие. Лектор и студенты делали вид, что ничего не слышат. Но напряженная тишина тогда как бы еще более сгущалась.
Анджей и Губерт были в числе учеников профессора Рыневича, но так как между ними был год разницы, на лекциях они не встречались, хотя каждый из них знал о другом, что тот тоже бывает на Польной. Анджей работал в переплетной мастерской на Хлодной ради арбайтскарты и обязан был ежедневно сидеть там часа два — обрезать печатные страницы. Для науки у него оставалось только время после полудня. В эти часы они и собирались — он и его товарищи — у Рыневичей.
Тогдашние взаимоотношения между студентами и профессорами не напоминали довоенной официальности. Недоступные «исследователи» становились друзьями и близкими знакомыми безусых юнцов. Этому способствовала и сама обстановка лекций, и пафос эпохи, который одинаково ощущали и преподаватели и студенты.
В конце концов, Анджей и Губерт стали заходить к профессору не только на лекции, но и просто чтобы навестить ею, ибо видели, что их посещения приносят радость и утешение в его страшном горе, что в их присутствии он не так остро чувствует свое одиночество. Редко случались эти визиты: у юношей все меньше оставалось свободного времени — они постоянно были заняты работой ради хлеба насущного (допустим), лекциями, наукой и подпольным военным училищем, где вначале были курсантами, а после и сами стали инструкторами.
И вот в один из чудесных весенних дней они решили мимоходом между одним и другим делом нагрянуть на Польную. Профессора они застали в большом возбуждении и более нервным, чем обычно. Пани Ядвига только отворила им двери и сказала:
— Хорошо, что вы пришли.
Потом спряталась в свою комнату, и больше ее не увидели. Юноши, однако, смекнули, что произошло нечто необычное.
Впрочем, профессор сразу же все объяснил:
— Знаете, Горбаля выпустили из Освенцима. Он приехал. Был у меня.
— Выпустили? — с недоверием спросил Губерт.
— Да. Представьте себе. Но он уже на ладан дышит: чахотка. Сразу же уехал в Отвоцк, к знакомым.
— Каким образом ему удалось выбраться оттуда?
— Кто-то, кажется, хлопотал. В общем выпустили.
Профессор Рыневич испытующе поглядывал на обоих молодых людей, то на Губерта, то на Анджея. А потом принялся расхаживать по своему тесноватому кабинету, загроможденному книгами. И при этом продолжал смотреть на гостей так, словно хотел сказать им что-то.
Юноши говорили о лекциях, но старик не слушал их. Вдруг он прекратил нервно ходить по кабинету и спокойно сказал:
— Горбаль видел смерть Ежи. Стоял рядом в том же ряду. Ежи застрелили.
У обоих юношей замерло сердце.
— И он сказал вам об этом? — спросил наконец Губерт.
— Все рассказал, с мельчайшими подробностями, — ответил Рыневич и сел за стол, — но я не буду вам повторять.
Юноши почувствовали облегчение. Им было бы трудно слушать эти подробности. Рассказы об Освенциме давно уже кружили по городу. Все те же обстоятельства, все те же методы убийства. Однако из Освенцима мало кто возвращался.
Анджей предпочел переменить тему разговора. К тому же он пришел сюда по поручению матери.
— Простите, пан профессор, — сказал он, — мама велела передать вам, что послезавтра в ресторане «Под Розой» будет петь пани Эльжбета. Мама говорила, что вам очень нравилось ее пение в Одессе: возможно, это вам доставит удовольствие или развлечет. Вы знаете, где этот ресторан? На третьем этаже, на Бодуэна.
Профессор молчал. Он неподвижно сидел за столом. Губерт потом сказал Анджею: «Заметил, как он оторопел?»
Лишь немного погодя профессор отозвался. Его голос показался юношам совсем иным, чем раньше, глухим, словно из бочки.
— Поблагодари мать. Может, и соберусь, я так давно не слышал никакой музыки.
Он поколебался, а минуту спустя добавил уже обычным своим, лекторским тоном:
— Но как я ее восприму — не знаю.
А потом вдруг, когда юноши уже хотели прощаться и встали со своих мест, он жестом остановил их.
— Все-таки и в убийстве должна быть какая-то нравственность, — сказал он опять сдавленным и как бы идущим из глубины голосом.
Анджей и Губерт переглянулись, не зная, как быть. Однако профессор продолжал:
— Садитесь.
Они снова сели.
— Помните об этом, когда будете убивать. Когда будете ликвидировать, как это теперь говорят. Зачем человека мучить…
Юноши молчали, глядя на свои руки. Тишина в комнате сделалась невыносимой. Они боялись, что пани Рыневич все слышит в соседней комнате.
— Горбаль рассказывал, — продолжал профессор, — что гестаповец очень долго целился в Ежи. Целился, может, минуту, две, может, и дольше… прежде чем выстрелил и ранил Ежи в живот. Он намеренно целился в живот. И Ежи эти две или три минуты видел направленный на него револьвер. Он должен был мучиться, правда, он мучился? — обратился Рыневич к юношам, словно спрашивал их о чем-то обыкновенном.
Но они молчали.
— Несомненно, очень тяжело видеть, как в тебя стреляют. Не надо причинять лишние страдания. Надо всегда стрелять внезапно, в спину… Верно?
Анджей пошевелился.
— Мне кажется, это неблагородно, — сказал он, — стрелять в спину. Некрасиво как-то…
Профессор запротестовал:
— Но ведь это средневековые предрассудки! Что неблагородного в том, что вы избавите человека от минуты страха? Разумеется, в Освенциме они стремятся как можно больше мучить человека: значит, и эти минуты мучений добавляют к казни. Но это, наверно, очень трудные минуты…
Наконец Губерт спросил:
— Значит, Ежи не сразу погиб?
— Нет, нет. Говорят, жил еще несколько часов. И не разрешали добить его. Так они лежал в грязи, просто в грязи… По крайней мере, так рассказывал Горбаль. Он стоял с ним рядом до самого конца. Ведь поверка продолжалась несколько часов.
Профессор внезапно замолчал и снова стал смотреть то на Анджея, то на Губерта, внимательно, как на экзамене. Словно ждал от них немедленного и точного ответа.
— Помните, помните, — наконец выдавил он, — помните, стрелять надо всегда в спину.
Наконец Губерт овладел собой:
— Но, профессор! Вы так говорите, будто мы с утра до вечера занимаемся экзекуциями.
— Ага, — добавил Анджей.
Рыневич смутился.
— Конечно, конечно, — сказал он, снял очки и начал их протирать, — это болтовня.
Выпрямился и, надев очки, более осмысленно посмотрел на своих гостей.
— Это просто нелепая болтовня, — проговорил он медленно, — и никчемная. Простите меня. Иногда я говорю ненужные вещи.
Юноши встали.
— Поблагодари мать, — Рыневич обратился к Анджею, — может, я действительно приду в этот трактир. Послушаю пани Эльжбету…
— Она споет две недавно найденные песни Эдгара, — добавил Анджей.
Но этого профессор то ли не понял, то ли не расслышал.
— Да, да, — рассеянно произнес он и подал руку юношам, задумчивый, словно отсутствующий.
В передней пани Рыневич повторила те же самые слова:
— Хорошо, что вы пришли.
На улице юноши вдохнули свежий воздух. Было чудесно, и они твердым шагом направились домой. После долгого молчания Анджей спросил:
— Ну а ты? Как ты велишь стрелять твоим харцерам?
Губерт вспомнил свое выступление в Лесной Подкове и ответил:
— Я вообще не велю им стрелять.
— А как же они будут сражаться?
Губерт ничего не ответил.
— Знаешь, тут одно с другим как-то не вяжется, — сказал Анджей.
Опять помолчали.
— А что, по-твоему, вяжется одно с другим? — спросил Губерт.
Анджей засмеялся.
— Януш, наверно, сказал бы просто: не убий. А я ведь торжественно принял на себя жизненные принципы Януша.
— Это тоже не лезет ни в какие ворота, — сказал Губерт.
— Разговорчики, — применил Анджей новое словечко.
— А ты как стреляешь? — вдруг остановившись на тротуаре, спросил Губи-губи.
Анджей тоже остановился и с минуту смотрел в глаза друга.
— Иногда в спину, а иногда в лицо, — процедил он сквозь стиснутые зубы.
Губерт схватил его за предплечье.
— Я никогда тебе этого не прощу! — взорвался он вдруг. — Никогда не прощу! Если на то пошло, то это я должен был ее ликвидировать. Понимаешь, я!
— Почему же? — Взгляд Анджея был холоден и тверд. — Почему ты?
— Я любил ее!
— Вот именно. И поэтому ты не мог выполнить этот приговор. Это было бы чем-то неуместным. Было бы преступлением. Ведь ты бы убил ее по личным мотивам.