В том месте, где от главной дороги ответвлялась боковая аллея, ведущая в Коморов, примерно там, где упал раненый Янек Вевюрский, кто-то рванул его за руку и увлек в тень.
Это была Ядвига.
— Послушай! — выкрикнула она. — Беги. В доме немцы!
Януш окаменел. Он совершенно не понимал того, что сказала Ядвига.
— Хорошо, что ты пришел с этой стороны. Игнаца арестовали в лесу и посадили в машину.
— Как это? Приехали? Когда приехали?
— В сумерках. Ждут тебя. Беги.
— Но это какое-то недоразумение, — сказал Януш. — Мне надо домой. Ничего мне не будет.
И вырвался из рук Ядвиги. Она догнала его в аллее, тяжело дыша.
— Прямо рехнулся! Тебя же заберут. Игнац сидит в машине…
— Где Геленка?
— Не знаю… Спряталась. Убежала, когда приехали. Я не видела ее.
— То есть как? Ты не знаешь, где Геленка?
— Не знаю… Выбежала в сад. Должна была ждать тебя с той стороны.
— Немцы ее не видели?
— Не знаю. Я ждала тебя. Меня тоже хотели забрать, но я не далась. Отшутилась. Некоторые говорят по-французски. Я принесла тебе теплую шаль и немного денег. Больше у меня нет. Бери…
— Мне надо домой.
Он снова вырвался из рук не пускавшей его Ядвиги. Помчался вперед, в прорезанную белыми прогалинами тьму аллеи, показываясь не поспевавшей за ним женщине в просветах между тенями деревьев. У нее кололо сердце, одолевала одышка. Наконец она остановилась. Следила за его стремительным отлетом, не в силах двинуться с места. Заломила руки и тяжелым взглядом провожала уходившего человека.
— Дважды в жизни он так спешил, — часто рассказывала она потом каждому, у кого была охота ее слушать, — на венчание с этой своей Зосей и тогда, к этим немцам.
А Януш почти вбежал в ворота. У ворот стоял черный автомобиль, охраняемый часовыми, но немцы не задержали Януша. Никто не задержал его и когда он торопливо шел по двору. Только со стороны служб и риги донесся какой-то шепот. Это наверняка было предостережение.
Он стремительно вошел в сени, затем в комнату — нижнюю, что слева от сеней.
Прежде чем увидеть немцев, Януш заметил, что на письменном столе все перерыто, начатое утром письмо исчезло, а его бумаги свалены беспорядочной кучей на полу. На самом верху — он увидел это отчетливо и вместе с тем как во сне — лежала пожелтевшая брошюра с надписью «Ленин». Брошюра 1920 года.
Януш поднял глаза и увидел стоявшего за столом немца в каске.
Немец шутовски отдал честь.
— Мы долго ждали вас, — произнес он очень спокойно. — И что же это вы, господин граф, поделывали в лесу? Да еще так далеко?
«Значит, за мной, — решил Януш, — не за Геленкой».
— А почему вы думаете, что я был далеко? — спросил он.
— Потому, что мы долго ждали, — проговорил с раздражением гестаповец, стоявший за столом.
Януш не обращал внимания на то, что говорил немец. Ему хотелось наклониться к брошюре Ленина и прочесть подзаголовок. Действительно ли это была брошюра о Толстом? Но на обложке не было ничего говорящего о содержании книжечки. Януш потянулся за ней.
И тогда немец крикнул:
— Hände hoch![85]
Мышинский не послушался приказа. Наклонился над кучей бумаг и схватил брошюру. Поднес ее к своим близоруким глазам, перевернув титульную страницу.
Немец взбесился.
— Hände hoch! Hände hoch! Hände hoch! — истерически завопил он.
Януш поглядел на него со страхом, но словно на какое-то непонятное животное, и поднял обе руки. В левой он держал брошюру.
Вдруг он почувствовал, как сзади его обхватывают чьи-то сильные руки и начинают обшаривать сверху донизу. Послышалось саркастическое хихиканье, и рука обыскивавшего вытащила из заднего кармана брюк Януша блестящий английский револьвер.
«Забыл! — подумал Януш. — Совсем забыл, надо было выбросить где-нибудь по дороге. В траву или под деревом… Теперь пропал».
— Na, — послышался голос обыскивавшего, — da haben wir ein kleines nettes Spielzeug gefunden. Es stammt — glaube ich — aus dem Walde…[86]
Немец, находившийся за спиной у Януша, бросил револьвер на стол. Голос того, что обыскивал, напомнил Янушу голос Шельтинга. И перед его взором возник образ давнего, прекрасного Гейдельберга. Он обернулся.
— Ruhig, sonst schiesse ich![87] — завопил немец, стоявший против Януша, явно теряя самообладание. Он наверняка никогда еще не встречался с подобной наглостью у людей, которых обыскивал.
Позади Януша стоял высокий, молодой, очень красивый гестаповец.
«Ничего общего с Шельтингом, — подумал Януш, — только акцент такой же. Очевидно, тоже родом из Гейдельберга».
И, придав своему голосу подчеркнуто любезный тон, он обратился к гестаповцу с вопросом:
— Sind Sie in Heidelberg zu Hause?[88]
Молодой человек ничего не ответил, только ткнул Януша дулом пистолета в поясницу, подталкивая вперед, к гестаповцу, который ждал его у стола.
«С меня достаточно, — подумал Януш, — все равно конец. Не собираюсь быть мучеником…»
Он сделал еще шаг к стоявшему перед ним немцу в каске и, переложив брошюру из левой руки в правую, слегка ударил по носу вопившего гестаповца.
— Ruhe![89] — произнес он очень спокойно, но громко.
Это было его последнее слово на этой земле. Два выстрела оглушительно грохнули в маленькой комнатке. Януш оперся грудью о стол и, скользнув по нему, свалился, как манекен, на кучу бумаг. Кровь его полилась на груду заметок, записей и вечно хранившихся в тайне интеллигентских стихов. Он успел еще подумать, что всякий конец бывает таким вот неожиданно бессмысленным.
— И я уже ничего не сделаю, — попытался даже прошептать он.
Но пурпурная мгла уже заволакивала его сознание, словно руки смерти рвали края какого-то щита, а потом ударили в самую его середину — и больше уже ничего не было.
— Na, der ist fertig[90], — сказал высокий красивый немец из Гейдельберга.
Глава пятнадцатаяПервый деньПеревод А. Ермонского
I
Спыхала поселился на Брацкой, 20, в давней комнатушке Януша. Обосновался он в ней с ведома Мышинского, когда тот был еще жив. Ведь Януш в годы оккупации почти не показывался в Варшаве. И вот теперь, когда Януш погиб, Казимеж освободил его комнату, уступив ее, к большому неудовольствию панны Теклы, своему отцу.
Поздней осенью 1943 года старый Спыхала объявился в Варшаве сам не свой. Всю его семью — они по-прежнему жили в Баранувке — зверски убили бендеровцы. Старик поехал в город кое-что купить, загулял там, возвратился довольно поздно — и это спасло ему жизнь. Зато в подожженном, но так и не загоревшемся доме он нашел мать Казимежа, Ганку и двоих ее детей, которые лежали в лужах крови с перерезанными глотками и вылезшими из орбит глазами. Сабина со своим землемером еще в сороковом году подалась во Львов, и вестей от нее не было. Старик приехал в Варшаву и однажды в ноябрьский, очень хмурый день предстал перед Спыхалой. Кто дал ему этот адрес, как он сообразил, где искать сына, — добиться от него было невозможно. Какой-то инстинкт, который теплился в бесхитростной, простецкой душе старого Спыхалы, привел его из опустошенной Баранувки в Варшаву, а в Варшаве — в особняк Билинских.
Конечно же, это был инстинкт: старик уже почти совсем выжил из ума, главное, что он ничего не понимал. Не понимал, кто вырезал его семью, какая была связь между украинскими националистами и немцами, кто такие большевики, чья армия неотвратимо движется на запад, — он не понимал ничего. Весь свет заслонила ему личная его трагедия. Перед его глазами постоянно маячили трупы вырезанной родни, и если он открывал рот — а он, старый Спыхала, стал болтлив, — то говорил только об этом. Панне Текле часами приходилось выслушивать его, и всякий раз это была одна и та же история.
«Счастье, что мои родители не дожили до таких страстей», — так неизменно кончал он свое повествование.
И поразительное дело, в голове старого Спыхалы все настолько перепуталось, что ему представлялось, будто вместе с растерзанными телами его близких в подожженном доме остался и труп младшего сына, Яся, хотя тот умер много-много лет назад, еще в Соловьевке, у железной дороги. Спыхалу больше всего мучило как раз то, что отец вспоминал маленького Яся, смерть которого для Казимежа была самым страшным потрясением его ранней молодости. И не рассказ об убийстве матери и сестры, а напоминание о смерти Яся делало болтовню отца просто невыносимой.
Впрочем, на выслушивание отцовских элегий времени у Спыхалы оставалось мало. Целыми днями его не бывало дома, частенько он и не ночевал. Жил Казимеж в крохотном будуарчике рядом со спальней Оли, но и ее не видел неделями. Старик, сообразив, однако, что сын неуловим, в самое немыслимое время поднимался с постели и пробирался вниз, в будуар, где спал Казимеж, чтобы поболтать с ним. Казимежа больше всего смущало то, что старик совершенно не мог взять в толк, где он живет, и не разбирался в установившихся в доме взаимоотношениях. В голове его к тому же никак не укладывалось, что Оля — это не Марыся Билинская, и он постоянно подозревал сына, будто тот говорит так, просто-напросто не желая «в этом» признаться.
Утром — солнечным утром 1 августа 1944 года{96} — старый Спыхала вскочил с постели в пять часов, натянул на себя «что было» и торопливо зашлепал по скрипучей черной лестнице к сыну. Он очень удивился, застав Казимежа уже одетым, выбритым и собирающимся идти в город.
— Чего ты вскочил-то чуть свет? — спросил он, усаживаясь на стул у самых дверей. — И куда это ты?
Спыхала молчал.