Хвастунья — страница 10 из 46

Ну, думаю, пронесло, — и, отпустив почти отвинченный от оборки бант, переключаюсь на свою учебу, лишь бы не вспомнила завпоэзией про религию, не такое дело, чтобы врать.

— Мало с чем могу справиться, если воображу, что не способна. Вот так и выше среднего образования не поднялась. Я и вообразить себе не могла, что способна сдать экзамены на студентку. Студенты казались мне высшими существами, особенно те, что в очках. А что вчерашние мои однокашники в студенты вышли, почему-то не бралось в расчет. И вдруг летом 47-го получаю из Москвы приглашение в Литинститут, причем вызов оплачен. Ну, Софья Григорьевна, думаю: чудо — зеленый свет! Оказывается, как вам в позапрошлом году, так и тогда мои друзья стихи послали. И я принята! От обалдения: «прошла по конкурсу», дальнейшее «допущена к экзаменам», то ли не прочла, то ли от счастья не вникла. «Допущена к экзаменам» — я осознала уже в Москве. Почему-то в тот день в Литинституте был секретарь союза писателей поэт Николай Тихонов. Вместе с другими он меня урезонивал: «Главное, стихи понравились, конкурс прошли, а экзамены в нашем деле — формальность, поможем, сдадите». Но я не урезонилась, забрала сданный было в общую часть аттестат зрелости. «Ну что вы за нелепая!» — угадал Тихонов. И вы, Софья Григорьевна, сразу угадали, что платьем и прической безвкусная и не на диете. Вам смешно, а мне тогда не до смеха было! Иду, сильно огорченная, к Казанскому вокзалу, мама тогда еще в Люберцах жила, и вижу объявление: Ухтомский машиностроительный техникум набирает особую группу из лиц со средним образованием, без экзаменов. «Без экзаменов», — подчеркнуто. И общежитием обеспечивает. Я и пошла. Маму стеснять не хотела, пятеро в двух комнатках ютятся, в гости ходила, конечно, — от Ухтомки близко. Да и независимости полнейшей захотелось.

Техникум расквартировывал студентов по избам. В нашей просторной избе-общежитии тоже — пятеро, но все юные девицы — все вместе, и каждая — сама по себе самостоятельная. В техникуме я узнала, что студенты особой двухгодичной группы — деревенские и мечтают из беспаспортных крестьян выйти если не в мастера, то в квалифицированные рабочие — с паспортами! Моя учеба, Софья Григорьевна, шла отлично, не то что в школе! И высшая математика, и термодинамика, и сопромат — все давалось с лету, все, кроме начертательной геометрии, — не могла увидеть невидимый предмет в видимом пространстве. Еще — черчение. Чертили за меня мальчики. Они, так повелось, заходили за нами перед уроками. Однажды я заленилась, осталась в койке, — стихи про себя напевала и ждала, чтоб записать, когда все уйдут, я в техникуме никому — о стихописанье, засмеяли бы. Хотя с удовольствием слушали, как я пою. Я даже на столе чечетку отбивать умела.

Софья Григорьевна, умоляю вас, не хмурьтесь, сейчас снова начнете смеяться! Мальчики зашли, а я в койке. И тут один говорит: «Ну-ка вставай, разлеглась, как Клеопатра!». Почему, как Клеопатра, — непонятно, но с этой минуты меня так и называли не только студенты, но и все педагоги, и хозяйка избы Вера Станиславовна Падорская, и два ее взрослых сына. Я к Клеопатре так привыкла, что почти позабыла, как меня на самом деле зовут, только в гостях у мамы вспоминала. Особенно смешно, когда я задерживалась в техникуме и старая, косматая Вера Станиславовна, подняв полушляхетский подбородок, трясла крышкой от моей кастрюли и учила: «Клеопатра бесстыжая! Ты мне мои мозги наизнанку не выворачивай: таких жидивок не бывает, чтоб оставались после занятьев петь, да последними туфлями выщелкивать, пока у них всю жратву не выжрут. Опять, гляди, Нюська, и чего ты, Клеопатра, с ней картошкой заработанной делишься, всю твою картошку с котелка выловила, а тебе один жидкий крахмал оставила. А ты пой, Клеопатра, последним туфлями щелкай, но головы моей не прощелкнешь: нету, Клеопатра, таких жидивок безмозглых, чтоб остались с одним крахмалом со своего ж продукта. Жиды, они все умные, и ты должна с умом картошкой распоряжаться! Чего разлыбилась? Уж ежели жидивка, то будь как положено. Останешься без картошки, я тебя, Клеопатра бесстыжая, своей кормить не буду, не дождешь!».

Правильно смеетесь, Софья Григорьевна, она меня потом на своей картошке целый месяц до практики держала. А в начале декабря нашу особую группу в Люберецкий завод направили осваивать станки. В списке я значилась Клеопатрой Лиснянской. И там мастер внимательно посмотрел на мои руки: «Эту Клипутру не возьму, — руки антиллихентные. Без пальцев останется, а мне — отвечай». До сих пор не пойму, Софья Григорьевна, как он догадался, что у меня руки — неумехи? Они были, как у всех, потрескавшиеся от мороза, — без варежек, пальцы жесткие и черные от осеннего выкапыванья, от чистки, — нанималась, три мешка картошки заработала, — на ней сидели, — да еще ногти обгрызаны. И как вся группа и зав. учебной частью ни уговаривали, мастер настоял на своем — «Клипутру к станку не пушшу». А какое машиностроение без практики? Пришлось с техникумом распрощаться. Пока не устроилась на работу, годовая прописка была, Вера Станиславовна в избе бесплатно держала, сердясь и воспитывая: «Таких непутевых жидивок не бывает, Клеопатра! Учись быть настоящей, бо с голоду околеешь».

— От голоду, не знаю, а вот от смеха с вами околеешь, — говорит завпоэзией, видя, что я перо уже к месту подписи подношу, и окончательно подобрев, — все равно я ей утро испортила, а авторов нет еще, и никто ее наверх не вызывает, — просит рассказать, как я из Клеопатры снова в Инну превратилась. А меня только попроси! Меня и без просьбы не остановишь:

— Не сразу превратилась. Промежуточно меня и Девкой звали. Взяла я из техникума документы и ну ходить со своим аттестатом зрелости по двадцатиградусному морозу по объявлениям «требуется секретарь». Все хожу со своим аттестатом зрелости. Все тычу его в разных отделах кадров, да нигде в секретарши не берут: «Не подходите». А ведь тогда и с семилетним образованием брали. Почему же не подхожу?

— А как вы выглядели, Клеопатра? — смеется завпоэзией. — Во что были одеты?

— Софья Григорьевна, какая же вы догадливая — в этом вся причина!

Только в кадрах Центропотребсоюза узнала, почему не подхожу. В кабинете кадровика, бегло заглянувшего в документы: «Не подходите», сидел мужчина средних лет в стеганке и в меховой кубанке. Он посмотрел на меня сочувственно ярко-серыми, как у вас, Софья Григорьевна, глазами: «Девка, ну какая из тебя секретарша? Ты что, секретарш не видела? Все — фу-ты-ну-ты — одетенькие, подмазюканные. Посмотри на себя в зеркало!». И хотя в таком строгом месте зеркала, естественно, не было, я, Софья Григорьевна, тогда, как сегодня у вас, до стрижки, вдруг всю себя увидела: бугристый — шов на шве — шерстяной платок, пальто толстое не от ватина — заплата на заплате, валенки 45-го размера. Эти валенки дал мне старший сын хозяйки, Федор Падорский, работавший на люберецком радио: «Клеопатра, подметок нет, но оберни ноги газетами, газеты из горсовета притащу, и ходи, все теплей, Клеопатра, чем в драных лодочках». Федор в меня влюблен был, иногда специально на «вы» меня возвышал:

— Клеопатра, вы и в перезалатанном пальто и платке дырявом очаровательны! Видно, он матери признался, — в чем мне не признавался. Это я из ее крика узнала:

— Же бе (это — польское «если б») мне такое горе хочешь схлопатать, — женись, женись на жидивке, но на настоящей, бо Клеопатра — овца паршивая.

А мужчина с ярко-серыми глазами над смуглыми острыми скулами сочувственно забасил в отделе кадров: «Вот что, Девка, оформляйся ко мне в складчицы и грузчицы. А заместо газет я тебе мешки выдам, обмотки будут не хуже солдатских!». И как только разглядел Василич примерзшие к моим ступням газеты, до сих пор не пойму. Может быть, оттаяли, размякли, высунулись, потекли? Не знаю. Но душа моя уж точно оттаяла. Я оформилась в кружевной склад. Кружева такие ажурные, прозрачные, невесомые в упаковках были ой как тяжелы! Особенно ящики с прошвой, прошва — плотная. В прошлом году я о них в «Юности» стихи напечатала, сравнивая кружева с километрами пройденных дорог. А какие километры дорог я прошла, да — никакие! Простите, Софья Григорьевна, случайно не читали? Там есть две строчки: «Грузила на железную тележку и вывозила на товарный двор». Этот двор меня и заворожил: разные вагоны с разными названьями городов СССР. Вот она, моя мечта путешествовать! На то и есть мечта, чтоб не сбываться! И вдруг вы мне от имени Твардовского предлагаете творческую — куда захочу! Я и выбрала Енисей! А тогда, выехав с тележкой на товарный двор, перегрузив кружева в вагон, указанный в накладной, я мечтательно скручивала козью ножку, — в госпитале для раненых скручивать научилась, — затягивалась и выдыхала мечтательный кружевной дым. Этот дым и был, пожалуй, километрами пройденных дорог. Я рассматривала имена городов на вагонах, — зеленый свет! — совершенно забыв, что склад не заперт. Примерно через месяц скуластый, широкоплечий Василич, так его все звали, а меня с его легкого языка Девкой, пробасил: «Девка, подавай заявление, по собственному. Эдак не на Черное море покатишь, а на Белое — в вагоне с решеточками. Ведь материально ответственная, пропадешь, Девка!». И укоризненно добавил: «Тябе не грузить, тябе стяхи пясать надоть». А что я стихами балуюсь и маленькими рассказиками, и в техникуме не знали. Василич не знал, что я пишу, а я не знала, что — материально ответственная. Я подала по собственному и воротилась в Баку.

С тех пор десять лет прошло, напечатала «Юность» мои «Кружева». И вскоре, Софья Григорьевна, дежурная по цедеэлю со стороны Воровского подходит ко мне: «Тут к вам учитель по поэзии пришел, но не похож, не пропустила, выйдите, он ждет». Какой еще учитель? — думаю. — Литобъединенья и вообще кружки не посещала. Нет, вру, Софья Григорьевна, посещаю как гостья «Магистраль». А вообще-то у меня за учителя запрещенный Есенин был. Так в школе поэзию преподносили, — образ такого-то и такой-то, — что я и Пушкина поздно полюбила, зато от прозы, которая в программе не значилась, меня клещами не оторвешь, — и читала и мнения подробно записывала. Живых учителей, пожалуй, нет, не было.