А в прихожей цедеэль, Софья Григорьевна, стоял, перебирая руками кубанку, Василич, я его не сразу узнала, — скулы заплыли, плечи закруглились. Бас остался прежним: «Девка, не признаешь, что ля? Я ж твой учитель». Я обняла Василича и пригласила выпить. За столиком в деревянном зале я сидела опять-таки со Светловым, а еще с Лукониным и Кирсановым. Я представила знаменитостям Василича, усадила за стол и заказала водку, закуска была. Василич рассказывал знаменитым о моем появлении в отделе кадров, о кружевном складе, о товарном дворе. Светлов, Кирсанов и Луконин смеялись, каждый на свой манер.
— А как же ты Лиснянскую нашел? — прервал свой тихо клокочущий смех Михаил Аркадьевич.
— По километру кружев и нашел. Младшая дочь показала «Юность»: «Папаня, здесь описан кружевной склад и двор, в точности — твой, потребсоюзовский». Гляжу, так это моя непутевая Девка на фоте. И глаз — косенький, вылитая. А про склад как складно отчебучила! Я ее, матерьяльно ответственную, от тюрьмы спас. На правильный путь поставил. Так и сказал: тябе не грузить, тябе стяхи пясать надоть! Поэтому она вам и дала рекомендацию: «это мой учитель, Василич».
Завпоэзией заливисто, как девочка, смеется, и я, обрадованная ее смехом, еще хочу рассказать смешные случаи про мою рассеянность, о которой в Баку, да уже и в Москве, анекдоты ходят, но вместо этого рассеянно брякаю: «Да, хорошо бы на Енисей, хорошо бы жизнь повидать, но только б не через розовые очки, как…» — и осекаюсь. Добрая завпоэзией зло смотрит, выжидая, неужели повторю святое для нее и многих имя?
— Расписывайтесь, — сухо приказывает, — ко мне, пока вы свои истории травили, — уже автор заглядывал.
Наконец, расписываюсь на заявлении и, наконец, ухожу под подобревший, но ехидный смешок в спину:
— В следующий раз — без анекдотов, на диете, без оборок и бантов! И не с ранья!
………
— Не с ранья! — но это вовсе не Караганова, однажды стригшая меня в мои молодые годы, приказывает, это в настоящую минуту упредительно восклицает сидящая слева за рулем красивая Галина Бови, но все же не такая красотка, как Копейкис. И с чего я взяла, с чего удивляюсь, что говорливая Галина всю дорогу молчит, держа руль? Она ничуть не молчала, подробно намечая, куда и когда поедем вместе с Аллой Демидовой, которая долечивается в Монтре. А только что, говоря о завтрашнем дне, Галина, знающая, что я нетерпелива и поэтому очень рано начинаю день, предупреждает, что выедем утром, но — не с ранья! При Галине, но не во время ее проникновенного пения, во мне просыпается, как сейчас на скоростной трассе, свойство почти напрочь отключать слух.
Свойство отключать слух я в себе выработала, когда, навеки встретившись с Липкиным в 67-м году и вступив в долгостроящийся кооператив «Драматург», до 76-го жила, в сущности, без постоянной крыши над головой. В общей сложности шесть месяцев в году мы проводили в Средней Азии или на Северном Кавказе, из них полтора месяца — в Малеевке. Как говорится — два срока. Остальные полгода, не счесть сколько сроков, я обитала под многолюдной крышей дома творчества в Переделкине. Жаловаться — нечего, попасть туда надолго было очень даже непросто, но Липкин, автор перевода на русский кабардинского эпоса, попросил тогдашнего главу литфонда Алима Кешокова, и тот дал указание не отказывать мне в путевках, пока не выстроится двухкомнатная в «Драматурге», ныне приватизированная, где мы с Липкиным и живем. Это теперь путевки стоят безумные деньги, это теперь мы, старые, необихоженные детьми, ради свежего, подмосковного воздуха с мая по сентябрь всаживаем в литфондовскую кассу все, что имеем. А имеем — немало. Всадили в гостиничного типа жизнь, с кормежкой старой столовской закалки, зато на всем готовом, липкинскую немецкую пушкинскую премию. Всадили почти все деньги от продажи двухкомнатной дачной квартирки в Красновидове, — далеко для нас, невозможно для нас, — ни врачей, ни транспорта легкового. В будущем году, е. б. ж., как говорил Лев Толстой, довсадим остальное, если литфонд не даст нам в Переделкине дачное помещенье в аренду. Но вряд ли, хоть обещанного ждем не три года, а уже — шесть лет. Значит, в будущее лето и мою, о которой и не мечтаю, а получу, Госпремию всадим. А может, и не всадим, поскольку Зоя Богуславская взялась хлопотать, она обладает здравым наступательным акцентом, а Чухонцев не обладает, но посоветовал конкретную дачу просить, пустующую, хоть с виду неказистую, неподалеку от его дачки, в которую не так-то давно въехал вместе с женой Ириной Поволоцкой, чью повесть «Разновразие» Липкин называет шедевром. Этот совет Чухонцева я как свой подсказала энергично отзывчивой Зое Богуславской, и она одобрила — хлопочет. Липкин по части быта еще пассивнее меня, а о наступательном акценте и речи быть не может. Ему подходит характеристика, когда-то данная мединститутом его младшему сыну. Характеристика оканчивалась так: «Георгий Липкин — безынициативный еврей». Безынициативный Георгий, по матери и, кстати, по паспорту русский, единственный из детей, кто навещает нас в доме творчества, привозит лекарства и яблоки.
Так вот и самого Липкина в делах житейских следует обозначить: безынициативный еврей. Кстати, Липкин никогда и не пытался стать инициативным. В партию не вступил и на фронте, под Сталинградом, хоть требовали, увернулся. Коммунистов не любит, в особенности партийных евреев. И всегда говорит:
— Не терплю подлецов, главным образом, своей национальности, — и, говоря со мной, как бы ко всем нациям обращается, — всякая нация должна в первую очередь своих мерзавцев ненавидеть, тогда национальное самосознание будет от Бога, как и должно быть, а не от дьявола.
Выработанным еще в семидесятые годы умением отключать слух я и теперь в доме творчества пользуюсь. Основные писатели живут на дачах, а неосновные, как мы с Липкиным, приезжают в д. т. «Переделкино». А неосновные почему-то любят, встретив тебя в столовой, на скамейке или на дорожках сосново-елочной территории, пышной от берез, подолгу, хотя не спрашиваешь, со всеми подробностями рассказывать не только о нездоровье, а о том, что написали за всю жизнь, что и как пишут сейчас, когда спрос на хорошую литературу упал, и печататься негде, а за свой счет не всякий может, а если и может, то магазины не берут. История как бы общая, но у каждого — своя. Впрочем, и основные писатели не дураки пожаловаться. Только лауреат Ленинской премии Егор Исаев не жаловался, встретив нас на Серафимовича, поприветствовал. Липкин из вежливости спросил, пишется ли ему.
— А к чему писать, если не платят?
Оказывается, как насмешничают некоторые, Егор Исаев кур разводит. А Липкин не насмешничает, даже зауважал: своим делом человек наконец занялся, живых кур разводит, а не дохлую стихотворную немочь.
Я отключаю слух, чтобы о своем подумать, но не намертво отключаюсь, а так, чтобы нечто механически улавливать, почти после каждого речевого абзаца утвердительно кивать, мол, слушаю, или дакать, а то и воспроизводить в паузах последние слова.
Вот и сейчас вслед за Галиной согласительно подхватываю: «Не с ранья!». Отключив слух, прослушала, что в горы, к местам Рильке, мы отправимся лишь в 11 часов дня, так как Алла Демидова, за которой заедем в клинику в Монтре, заканчивает в 11.30 оздоровительные процедуры. Не знаю еще и того, что Галина поместит меня в том самом Балагане, где она пела эмигрантам песни и на мои слова. А Балаган-то — в подвале. И хотя в его просторном помещении отличная кушетка и все стены в полках с книгами, а посередине большой овальный стол — пиши не хочу! — и хотя есть окно в крошку-оранжерейку в виде ямы, где листья, похожие на пальмовые, и днем загораживают свет, пробивающийся сверху, мне будет сильно не по себе. Подвал! Нет, он ничем не напоминает тот пустостенный, абсолютно безоконный, пропахший цветущей плесенью, каменный подвальный мешок, где в свои восемнадцать я трое суток принимала ледяные ванны с отдыхами на допрос. Нет, нисколько не напоминает, но заснуть не смогу. Не смогу, несмотря на то что Галина предусмотрительно оставит на кушетке новенькую в тонкую полоску пижаму. Не засну, пока на остававшиеся три дня и две ночи не прилетит из Иерусалима Ленка, — рядом с дочерью мне почти никогда и ничего не страшно. Три последних швейцарских дня и две ночи я проведу — лучше некуда.
Вот и с Липкиным мне не было страшно в уютном гостевом полуподвале профессора славистики Вольфа Шмита. Он и его жена Ирина нас пригласили к себе на четыре дня в Гамбург из Зигена, где мы отдыхали, после липкинской — немецкой — пушкинской премии, гуляя под каштанами, стреляющими в нас плодами. Пригласили, чтобы помочь Семену Израилевичу быстренько заказать слуховой аппаратик. До чего же нам было хорошо в их небольшом двухэтажном доме, в их приветливой интеллигентной семье. С каким удовольствием я читала сборник статей Вольфа, в основном о «Гробовщике» Пушкина, но помню, что и о Битове была статья. Я читала, пока Вольф бывал на службе в университете, а Сёма на прогулке, и радостно-подробно высказывала Шмиту свое мнение. Радостно, поскольку о «Гробовщике», например, статья — блестящая. И потому еще радостно, что по прочтении полдня помню. Видимо, Шмиту приходились по душе и разуму мои рассуждения, а не просто комплиментарный восторг. Он потом мне в Москву присылал еще не изданные труды о пословицах и поговорках в творчестве Пушкина, также — работу о «Пиковой даме». Я отвечала подробно и не медля, чтобы ничего не упустить. Конечно же, теперь забыла, но осталось послевкусье — Вольф Шмит — настоящий пушкинист, ничуть не хуже наших — хороших, и даже в некоторых работах — лучше.
Дочь со своим другом и его отцом, бывшим русским, а ныне американским физиком, возьмут в Женеве напрокат машину, и где только мы не поездим, чего только не увидим! Да, с чем только дочь, ее друг и отец друга ни познакомят меня за последние мои три дня в Швейцарии. Мы побываем даже в подземной части Мирового Атомного Центра, и я оттуда на память возьму один безвредный, предназначенный для помойки обрезок неполой стеклянной трубки. Этот Центр частично, подземно и наземно, расположен на территории Франции, и я увижу французское селение, которое издали выглядит бедней швейцарского. Так что подземно я уж точно в на четверть родной Франции побываю.