— Откуда знаешь?
— Утром определили.
Смотрю, приходит:
— Нина Сергеевна меня к тебе отправила, сказала, что раз такое дело, ты должен быть там.
Нет, в тот вечер, когда Мария Сергеевна осветила коридор и не одобрила зеленых ковриков, назвав их пылесосами, я не могла, конечно, догадаться, какой себе зеленый свет в обе стороны Липкин устроит еще на три года. А Петровых, более чем умеренная, а вовсе не чересчур дальновидная по части быта, догадавшись насчет пыли, конечно, не догадалась, что моль разведется с быстротой молнии. Однако в быту у Петровых было одно неоспоримое превосходство надо мной и ее хлопотливой, суматошной, с прелестно вздернутым носиком Аришей. Когда я у них жила, мы с Аришей, подающей матери кофе в койку, а заодно и мне, умудрялись, не выходя из дому, терять часы, записные книжки, носки, ключи и еще разные мелочи. Все находила Мария Сергеевна и с торжествующим видом объявляла: «Мое домашнее прозвище — Ищейка!».
В Малеевке стояла пышно-белая зима 1968 года. Как всегда перед обедом, мы с Семеном Израилевичем вышли на прогулку, и как всегда Липкин зашел в зеленое деревянное административное зданьице дома творчества, где помещалась почта. По обыкновению я ожидала на улице. В тот раз Сёма на почте надолго задержался. Вышел из нее сияющий, потрясая газетой: «Марусю напечатали! Я уже прочитал, немедленно прочти, Марусю напечатали!». Я тут же взяла в руки «Литературную Россию» и начала читать страницу со стихами Марии Петровых. Стихи мне показались хорошо написанными, но обыкновенными. Короче — не потрясли. А Сёма смотрел на меня, ожидая восторга. Мне очень не хотелось огорчать его своим мнением, ведь он, не склонный к восклицательности, протягивая мне газету, воскликнул в третий раз:
— Марусю напечатали!
Поскольку мы с самого начала ни в чем друг другу не лгали, я решила не притворяться. Что тут началось! Липкин побагровел:
— Марусю я тебе не отдам!
Мне вообще не слишком-то часто стихи собратьев-современников нравились, но ведь и ему тоже. И всю полуторачасовую прогулку по заснеженным, лесным тропинкам меж еще более нахохленными от снега елками сердился, не принимая никакие мои объяснения: «Марусю я тебе не отдам. Читай свою Ахмадулину. А у Маруси — настоящая поэзия, как и у Арсика Тарковского, хотя мы с ним разошлись, как и у Аркадия Штейнберга. Нашу квадригу советская власть всю нашу жизнь не печатала. И вот наконец у меня вышла книга, у Арсика — две, и, наконец, Марусю напечатали!»…
Сёму я успокоила с трудом уже перед массивными дверьми в дом творчества. Успокоила, держась за толстую дверную ручку, отделанную медью, и держа оборонительный акцент: «Прости меня, я, видимо, плохо вчиталась, скорей всего, я неправа». Липкин смилостивился и пообещал познакомить меня с Петровых, как только вернемся в Москву.
Но познакомилась я с Петровых самостоятельно. Вернее, она со мной познакомилась. Мария Сергеевна предпочитала сама себе выбирать знакомых, да и друзей. Помнится, в году 72-м или ранней осенью 73-го, сидя со мной за столом в уже новой переделкинской столовой, Петровых тихо спросила, легонько кивнув в сторону Лакшина: «Кто этот красивый господин с ледяными глазами?». Мне легко было ответить, ибо в столовой в конце обеда мало кто оставался. Сказав, что это — Лакшин, я добавила, что он сейчас занимается драматургией Островского. Я уже знала, что Островский один из постоянно ею читаемых на ночь. Петровых оживилась, вспыхнула легким румянцем:
— Хочу познакомиться.
— Давайте, хоть сейчас Лакшина вам представлю.
— Нет. Я сама.
Через дня три, уже поздно вечером, Мария Сергеевна зашла ко мне:
— Небось вы меня искали, а в комнате не нашли. Я постучалась в номер, к господину с ледяными глазами, познакомились и два часа проговорили об Островском. Ледяные глаза — знающий господин.
Со мной же Петровых познакомилась в середине августа 1968-го, в первый же день по приезде. Послеобеденный час оказался потешным. Тут же, после обеда, ко мне, в угловую комнату 21, заглянул Алик Ревич почитать свои стихи. Читал с выраженьем целый час. А мне нужно было собираться на день рождения историка искусства Любимова. (Имя и отчество запамятовала). Я сказала Ревичу, что мне надо переодеться. Но он рвался еще какое-то одно, главное, прочесть и никак не находил среди бумаг. Тогда я предложила, так как никуда и никогда не опаздываю: «Извини, Алик, пойду в шкаф и в нем переоденусь, а ты пока ищи». Не успела я раздеться, как раскрылась дверка шкафа, и передо мной забелел лист и раздался ликующий голос Ревича: нашел, нашел! Конечно, из комнаты навстречу Муре, жене Алика, мы вышли с хохотом. Я и за столом у юбиляра продолжала похохатывать, к общему недоумению. Стол был накрыт еще в бывшей столовой. Теперь в ней размещаются врачебный и медсестринский кабинеты и жилые комнаты с высоко расположенными окнами. Во главе овального стола сидел пожилой, широченный телесами Любимов, вернувшийся из эмиграции — какая тогда редкость! — и составляющий тома по истории искусства. Более всего мне запомнились его небольшие лукавые глаза, плотоядная улыбка и большой перстень с изображением Николая II. Рядом с юбиляром возвышалась его упитанная, но стройная супруга с огромными светло-синими глазами, серьги — под цвет глаз, такие же большие и круглые. Меня попросили почитать стихи, — в небольшой компании любила, да и сейчас люблю. Так вот, когда я начала читать, а читала наизусть, мимо прошла опоздавшая к обеду, — в приглушенно-синем костюме, в косыночке. Это и была Мария Сергеевна. Перед ужином она спросила Ревича, что за женщина читала за пиршественным столом, подняв голову к потолку? И добавила: «Хочу познакомиться». Это я помню и с ее слов и со слов Ревича. В тот же вечер и познакомились.
Мы разговаривали и курили сначала в моей комнате, а потом перешли в ее — № 22. Перешли потому, что Мария Сергеевна не могла без чаю, у нее был уже извлечен из чемодана кипятильник. Я, конечно же, призналась, как Сёма сначала кричал «Марусю напечатали!», а потом: «Марусю я тебе не отдам!». Призналась, потому что сразу всем своим существом к ней расположилась. А можно ли начинать дружбу неоткровенно? Наверное, можно. Вот ведь несколько лет наших, почти семейных отношений, Мария Сергеевна о своем госте, молчаливом и милом ярославце — нос картошкой — дяде Петрусе говорила как о земляке. На самом деле он, как мне уже после смерти Петровых сказал Липкин, удивляясь, что не знаю, — ее первый муж. Значит, и дружить не вполне откровенно тоже вполне можно. Но в первый вечер знакомства Петровых отреагировала не на мое бледное восприятие ее публикации, а на «Марусю я тебе не отдам!».
— Так и сказал? Ведь я с ним последний год в довольно натянутых отношениях. Он на секции переводчиков ругал Немочку Гребнева. И вообще Сёмушка не из деликатных. Бывает прямолинейно груб, даже порой — мучитель.
Я спросила, в чем это выражается. Я ничего особенно мучительского в нем не замечала.
— Еще заметите, — засмеялась Мария Сергеевна, — друг же он наивернейший. А вот характер для меня мучительный. Мы с Аришей — в основном безденежны. Сёмушка время от времени к нам приезжал и подкидывал, но при этом всякий раз обрушивался на меня: «Если ты будешь продолжать всякую советскую чушь переводить, денег не будет. Чушь — между прочим, а главное — это классика, и душе на пользу и карману». Но я так много, ежедневно работать, как он, не умею, да и деньги нужны быстрые, а не когда-нибудь в будущем. И я вовсе и не считаю, что, например, Маро Маркарян или Сильва Капутикян — чушь. Вот и на Немочку он взъелся, а Гребнев был тяжело ранен в живот, это он забывает.
Разговаривали мы до трех ночи. Я что-то прочитала, и Петровых мне прочла свое замечательное — «Черта горизонта» тихим, но убедительным и убежденным голосом. На прощанье я поделилась с нею тревогой за свою Лену и бывшего мужа:
— Мари Сергевна, они сейчас в Праге по приглашению нашей знакомой литературоведки по Платонову. И крайне тревожусь. Ничем хорошим Пражская весна окончиться не может. Я отговаривала ехать, дескать, на войну едете. А когда я весной литературоведке, экзальтированной Милуше говорила, что рано радоваться, что наши, как в Венгрию, могут войска вести, она кричала: «Замолчи, ты — сумасшедшая!». Я, Мари Сергевна, и вправду сумасшедшая. Но ведь не в такой мере! А может, — и в такой, и все пока что обойдется.
Мария Сергеевна не сказала мне: «Все будет хорошо», в ее глазах я заметила и встревоженность, а в поддерживающем мои слова «Возможно, и обойдется» услышала свои мысли.
Дня через три-четыре я громко постучала утром в соседнюю стенку, заспанная Мария Сергеевна (она — сова) слегка приоткрыла дверь, я почти закричала:
— Танки в Праге!
— А вам не приснилось? — и тут же впустила меня.
— Какое там приснилось! Спускаюсь завтракать, а из будки раздается пронзительный вопль Шагинян, вопит кому-то в телефон, ничьих ушей не боится: «Вы слышали, чтобы в рай лопатой загоняли? Сталин так бы не поступил! Он Югославию оставил в покое, а Брежнев — танки!».
Все вечера мы с Марией Сергеевной не отходили от «Спидолы» — нащупывали заглушаемую Би-би-си. А вечером того дня, когда узнали о танках в Праге, Мария Сергеевна, безумная мать, так мне сочувствовала, что позвала слушать стихи. Так что не слишком она была неуверенной, знала себе цену, если могла думать, что ее стихи утешат меня. Знала, что хорошие стихи приносят утешенье, и я это знаю. И вправду, — стихи с ее голоса утешили. Последним прочла:
Не плачь, не жалуйся, не надо!
Слезами горю не помочь.
В рассвете кроется награда
За мученическую ночь.
Но еще много рассветов пришлось ждать, — Лена с отцом вернулись гораздо позже, чем я ожидала.
В 1971 году, пока еще Липкин не договорился с Кешоковым о моем почти постоянном житье в доме творчества, именно добрые ангелы Ревичи сняли для меня и моей сестры Ольги, приехавшей ко мне из Баку, двухкомнатную квартиру в самом начале Хорошевки, — рукой подать до Петровых. Похвастаюсь: я и одиночества боюсь. Оля ночевала, а днем работала, ее моя мама устроила в какую-то строительную организацию, — ведь Оля еще не имела прописки. Ночью со мной — Олечка, а вечером или я у Марии Сергеевны и Ариши или они у меня. Но чаще — я у них, если Мария Сергеевна не ждала какого-нибудь гостя. Она предпочитала общаться один на один, так и Лидия Корнеевна, так и я. У них, что ли, научилась, как они у Ахматовой, по уверенью Герштейн? Как-то раз Петровых меня по телефону упредила: