Хвастунья — страница 28 из 46

— Вспомни, как чудесно ты проводила время в Нальчике! Какие «Голубые озера», какое солнце, какой Эльбрус! Неужели хочешь всего этого лишиться?

— Не хочу лишиться!

— Тогда напиши письмо в союз, отойди в сторону от антисоветской компании. И как только ты, рядовой поэт, попала в нее, в такую знаменитую среду? Откажись письменно хотя бы от выхода из союза. Извинись!

— О чем, прости меня, ты говоришь? Я каждое утро бегаю в почтовый ящик — нет ли извинения из союза и за исключенных Попова и Ерофеева, и за то, что во всех издательствах все мои переводы Кайсына Кулиева и Фазу Алиевой под нож пустили.

— Как не пустить, если ты встала на антисоветскую платформу?

— Я стою на той платформе, на которую меня поставил союз писателей, и не знаю, куда эта платформа двинется.

— В плохую сторону двинется. Должны же как-то бороться с вами, с антисоветчиками. Вспомни, как Гитлер боролся с коммунистами!

Тут Мария Сергеевна прикрыла рукою беззвучный смех и кивком указала на потолок и окно. Я не успела досказать о том, как в телефоне затрещало, сквозь треск мне послышался мужской окрик: прекратить запись, и — раздался отбой. Я была довольна, что рассмешила уже не воздушно-хрупкую, а желто-прозрачную Петровых. Но отсмеявшись, она мне дала понять, что утомилась: «Вы всегда своими байками смешите до икоты». Опершись о косяк двери, Петровых меня поцеловала:

— Румяннная, привет Сёмушке. Держитесь его, держитесь друг друга — это самая надежная опора.

Из Львова я звонила Арише каждый день. 1 июня Ариша сказала: «Иник, мама ушла». Вылететь на похороны мы не смогли, как ни бились, — на три дня вперед все билеты проданы. Горе рассказать нельзя. Но в самые нелегкие моменты я помнила ее наказ: держитесь друг за друга. Я помнила и наказ держаться до конца, когда на нас пытались наехать «Жигулем», и тогда, когда провоцировали ерундой типа исчезнувшей из сушки посуды, и когда таскали на допросы, которые называли собеседованием.

После того как я трубила в телефон Владимову, Лидии Корнеевне и Бабёнышевой, что если еще что-нибудь, пусть самое ерундовое, повторится, раструблю на весь мир, гэбэшники и придумали эту глупость с посудой, дескать, подымем скандал по ерунде, и они объявят, что у нас с Липкиным — общий психоз, такие случаи бывают. Как не додумались меня индивидуально в психушку упечь? Ведь кто там раз побывал, может без проблем — и повторно. Неужто уважение внушало то, что психушка моя была кремлевской? Но самое умное, как учил меня Липкин, — никогда за них не думать. Я понимала, что они одним запугиванием не ограничатся. Надавили через литфонд на вдову Степанова, и та нас подготовила — дом собралась срочно продавать. Но еще одно лето мы все-таки прожили у нее, женщины, безусловно, рисковой, если два года терпела под своей крышей таких непредсказуемых олимпийцев, как мы.

А власти не хотели терпеть. Где это видано, чтобы добровольно покидали союз писателей, пусть даже не самый его Олимп. Не только на вершине, но и у подножий писатели имели льготы, не снившиеся простому смертному. И где это видано, чтобы отказывались не просто от льгот, а от права на профессию? Нет, таких олимпийцев нельзя терпеть в Советском Союзе! Но взялись за нас не сразу, уверенные в том, что мы намылились на Запад, но держим паузу. Никто из них не хотел и усомниться в нашем замысле. С каким недоверием вперился в меня столкнувшийся со мной на переделкинской тропке писательский начальник, Герой Советского Союза Карпов, когда на его вопрос, уезжаем ли, и на его сочувствие, что если не уезжаем, то почему вышли из союза, — ведь будет плохо житься, я похвастала:

— Ну что ж, я люблю, как и все люди, хорошо жить, но и плохо жить люблю и умею!

Ждали нашего заявления о выезде почти два года, а потом взбеленились, так как не смогли, как собирались, объявить многотысячной армии писателей: эти отщепенцы Липкин-Лиснянские покинули союз писателей, чтобы с шумихой покинуть родину. Вот и рванули на Запад. И чтобы заставить нас рвануть, еще некоторое время после неудавшегося наезда «Жигулем» наводился в нашей квартире беспорядок.

Приезжаем с Липкиным в город за пенсиями, заходим домой и видим: огромное, толстое стекло на его письменном столе алмазом изрезано, но почему-то не огорчаемся. Липкин на столе оставляет записку: «Были, видели, не забывайте, добро пожаловать в гости!». Или, приезжая, застаем все белье вываленным на пол из встроенного шкафа. Или вообще не можем в квартиру попасть — сломана замочная скважина. Вот какими мелочами донимали, чтобы я заявление заявила по вражескому радио.

Вправду, что ли, решили, что я метропольская дурочка, как меня в самом начале гонения на «Метрополь» называла при всех Ахмадулина, когда я в январе 79-го притащилась из Малеевки рассказать со смешными, но весьма, как нам казалось, важными для каждого подробностями, как к Липкину, а заодно и ко мне, заездил добротный стихотворный переводчик с немецкого Лев Гинзбург, будучи доверенным лицом главы союза писателей миллионнотиражного писателя Георгия Маркова. И в Восточной и Западной Германии Маркова, кажется, рекомендовал Гинзбург, проталкивал его романы издательствам, — как-никак Маркову известность мировая и валюта, а Гинзбургу — высокое покровительство и загранпоездки. Я без передышки на реплики Ахмадулиной рассказывала — «дурочкой» меня не прервешь, я сама в свое время под письмами Липкину подписывалась — «твоя дурочка», а в письмах к Лене и сейчас пишу «твоя мама-дурочка». И я рассказывала и показывала, размахивая руками:

— Толстый Левка со своей вот такущей башкой, она же у него прямо из спины растет, раз нет шеи, оседлал стул и поворачивал голову то налево, где Липкин на диване, то направо, где я на кровати сижу: «Я к вам по поручению Георгия Мокеевича Маркова. Вы должны написать в секретариат, — не знали, мол, что машинописный альманах будет печататься заграницей». — «Мы действительно не знали, но письменно объясняться не намерены», — говорит Липкин. Гинзбург недоуменно прижимает затылок к спине: «Почему не намерены? Юморист Арканов и Марк Розовский уже написали, ничего порочащего, — просто о том, что не ведали, что американский „Ардис“ собирается выпустить „Метрополь“". "Вы ведь тоже недавно, — подсказывает Левка, — из „Голоса Америки“ об этом сомнительном акте впервые услышали. Так и отчитайтесь письменно перед секретариатом!». Тут я нахально вторю Липкину: «Не будем письменно!». А Гинзбург верхом на стуле перемещается поближе к дивану и увещевательно умоляет: «Семен Израилевич! Не поддавайтесь на ее эмоции, вы же мудрый человек. Неужели во вред себе вы меня вынуждаете передать Георгию Мокеевичу, — Липкин не хочет отчитываться перед секретариатом? Умоляю, я же вам друг, подскажите, что же мне все-таки сказать, чтоб спасти вас?».

Липкин вот так возносит указательный палец вверх, словно потолок дырявит, и говорит раздельным голосом: «Лё-ва, передайте, что мой секретариат ТАМ и мне скоро перед Ним придется предстать и отчитываться, как я на земле жил».

Ненадолго оторопевший Гинзбург быстро завертел своей здоровущей башкой, как будто решил отвертеть от низкого тела, и недоуменно взъярился: «Кстати, о Боге? Почему это вы с Инной в антиэстетическом альманахе в разные стороны пошли — вы в синагогу, а она, еврейка, — в церковь?». Тут я вскакиваю с кровати — сама от себя не ожидала, — кричу: «Потому что, извини меня, когда вас немцы жгли, я, полуармянка крещеная, еврейкой записалась! Чтобы на одного еврея больше стало». И тут мне в голос прямо кровь ударила: «Неужели, извини, еврейкой записывалась и много чего из-за этого претерпела, чтобы на свете стало больше на одного, вот на такого, как ты?». Гинзбург побледнел, встал со стула: «Не оскорбляй нацию! А знаешь ли ты, что после вашего несостоявшегося вернисажа в кафе „Аист“ есть слухи, что Аксенов, тоже, кстати, полуеврей, уехать собрался и этим всех вас подставил?».

«Лёва, пожалуйста, — Липкин не теряет, как я, равновесия, — слухи об Аксенове проверяйте у самого Аксенова». Гинзбург обижается: «Нехорошо, Семен Израилевич, я не из проверяющих, я за вас душой болею и предупреждаю по-дружески». И тут я насчет звонка Феликса Кузнецова как бы по-дружески Гинзбургу рассказываю.

— Зачем вы взяли в «Метрополь» эту дурочку? — недоумевает Ахмадулина, обращаясь к присутствующим. И правильно недоумевает, подумала я, — если бы не Липкин, научивший Рейна обратиться за стихами и ко мне, никто бы в такую элитарную компанию меня не позвал. И я бегло оглядываю присутствующих: окладистобородый, молодой, но основательный Евгений Попов. Юношески тоненький, с капризными губами в наимоднейшей экипировке Витя Ерофеев. Фазиль Искандер, беспрерывно двигающий нижнюю часть лица. Андрей Битов с ликом, вытянутым холодным овалом. Добрейший Юрий Карабчиевский с лихорадочно-фанатичным взором над впалыми щеками, Леонид Баткин — вальяжный, рыжеватый и эрудированный западник. Порывистый, с мягким славянским профилем философ-славянофил Виктор Тростников. Юрочка Кублановский, энергично наблюдательный, с затаенным лукавством в глазах. Фридрих Горенштейн, с виду неповоротливый, с темными баками, медленно-фундаментальный, как его романы. Молчаливый, мне не известный, Никитин с незапоминающимся обликом и именем, то ли критик, то ли эссеист. Крайне модерновый Генрих Сапгир с флегматично полноватой внешностью и насмешливо-нежным сердцем. Приятно круглолицый и вежливый театральный художник Боровский. Непривычно грустный и тихий, громоподобный Евгений Рейн. Чудится и непоседливый, постукивающий пальцами по спинке стула, очаровательный матерщинник Юз Алешковский, но он уже уехал, получив визу. Гладкоголовый и гладколицый с правильными не кричащими чертами Борис Мессерер, это его красавец-граммофон на обложке «Метрополя». Ахмадулина в черно-бархатном брючном костюмчике похожа сразу и на пажа и на маленького лорда Фаунтлероя. Иронично добродушный, в толстом свитере и джинсах Василий Аксенов. Он мне поощрительно улыбается: чего, дескать, железный Феликс трезвонил? А мне только улыбнись!