— Что же и летчики в очках все пьяные, ведь твердо ходят, не так ли?
— Да не, не обязательно пьяные, а чуток пропустят — очки, — глаз не видно, и кажется нашим людям, что незаметно, что они выпимши, и знаете, от этого их представления, что в очках незаметно, и на ногах крепче держатся.
— Совсем как дети! — подхватила я. — Дочка, когда ей было годика два, зажмурит глаза: мама, ищи меня! Я делаю вид, что ищу, а ей кажется, — раз она не видит, то и ее не видят. Вернусь, обязательно расскажу ей, как возле столовой двух белых сосунков-медвежат видела в невиданном по величине корыте.
Но вернувшись в Баку, я не о медвежатах, которых охотник переправлял в московский зоопарк, рассказала дочери и всем соседям. А вдохновенно присвоила рассказ одного полярника, как по ПС-6 ходил голодный белый медведь, раскопал полярный запас рыбы и всю сожрал. А до этого гагары налетели на подвешенный к острию палатки запас мяса и тоже сожрали. Пришлось белого медведя, хоть запрещено, убить и жрать его воняющее рыбой мясо, потому что с Большой земли продовольствие еще не поступило. Вот тут я безгрешно выдавала не действительное за желаемое, а желаемое за действительное. Я грезила попасть на полюс, но не вышло. А когда мечта становится действительностью, то и не так интересно хвастать. А ведь в каких только опасных ситуациях не оказывалась. Я и с гидрологами в ледовую разведку летала низко над океаном, так низко, что за каждый полет гидрологи, летчик и штурман, получали дополнительные деньги, называемые «гробовыми». Однажды мне разрешили, — уж очень упрашивала, — сбросить над населенным островком мешок с почтой, люк открылся на бреющем полете, но меня за шиворот штурман все-таки держал, чтобы вместе с почтой не рухнула в ледовитое поле. А о том, как ЛИ-2 вместе с гидрологами и со мной в тумане чуть было не врезался в айсберг, я, к слову, поведала в своей повести об Арсении Тарковском, потому что хвастунья и не могу не похвастать чем-нибудь своим, когда и о другом человеке повествую. Но разве только эта романтически-рисковая история произошла на острове Диксон? Я еще и на вездеход вызвалась, везла вместе с профработником его жену рожать на материковую часть Диксона. Никакого самолетика не было, а у нее уже воды отошли. Лед лежал не слишком прочный, виднелись полыньи, а из них выглядывали нерпы с женскими черными глазами. Ехать было очень опасно, тем более что накануне один трактор провалился. Но мне хотелось помочь, да и вообще до функциональной неврологии в любом пространстве, как не похвастать, я была рисковой. По этой тяге к риску я и уговорила почти слепого соседа с беременной женой пуститься в плаванье на надувной лодке под белым парусом по штормящему Каспию. Там, в Набрани, где изумительный смешанный лес ровно опускается к желтому песку, а песок к каспийской воде, я и писала сквозь розовые очки свои вирши о полярном Севере.
На Байкале островков из рыжих цветов не было, а может, и были в весенний сезон, а в летний — оранжевели только в тайге. Зато мы с Липкиным еще до Горячинска, еще в Улан-Удэ посетили дацан. Куда бы я с Липкиным раньше или позже ни ездила, он первым делом посещает храмы. Так, будучи во Львове, мы отстояли службу а униатской церкви, отсидели — в католической, в Пскове посетили недействующую старообрядческую, и так далее… Посещение храмов — настоятельная потребность Липкина, чья лирическая и эпическая поэтика, как мне думается, содержательно отличается от других поэтов тем, что Липкин изнутри каждой конфессии, каждой нации умеет трепетно, как изнутри собственной, видеть Создателя. Я, пожалуй, не вспомню никого из служителей муз, чья муза столь экуменистична.
Вот и в Улан-Удэ мы прежде всего отправились в дацан. Но не доехали, а километра полтора уважительно пешеходили к храму. За полкилометра воздух тихохонько зазвенел, такого воздушного звона я никогда в жизни не слышала. Липкин мне объяснил, что это — колокольчики дацана, и звенят круглосуточно при малейшем колебании воздуха. Только там я поняла, что воздух не бывает неподвижным даже в неподвижную погоду. Самого дацана, околдованная маленькими колокольчиками, почти сплошь висящими на наружных стенах, я не запомнила. Смутно помнится и бритоголовый, с узким и смуглым лицом в пурпуровом одеянии лама, показывающий нам Священную Книгу. Еще запомнились плакатики с крупными изречениями на древнем тибетском языке. На обратном пути, когда я вновь заговорила о нежном пенье колокольчиков, Липкин, обижаясь за все изваяния, которые я невнимательно осмотрела в дацане, учил меня:
— Надо быть полюбознательней, если б на твоем месте была Ахматова, она бы задала ламе еще больше вопросов, чем я. Это — единственный на территории СССР действующий буддийский храм, подумай только — мы сейчас почти на границе с кочевнической Монголией, не так давно принадлежавшей Китаю!..
Лекция грозила затянуться, а мне хотелось задержать в своих ушных раковинах переливчатую, легкокрылую музыку, и я прервала Липкина цитатой из его стихотворения: «За горами туман, — за туманом, — Вы подумайте только — Китай!». Липкин удовлетворенно рассмеялся — с одной стороны, понимая мою хитрость, а с другой — какому поэту не приятно, когда его цитируют?
Кстати, я часто цитирую его строки вовсе не затем, чтобы подластиться. Например, в тревожных обстоятельствах сегодняшней действительности сама себе повторяю не только тютчевскую строчку «День прошел, — и слава Богу», но и рефрен стихотворения Липкина: «Думать не надо, плакать нельзя». Казалось бы, — простой утешительный совет. Но разве это утешенье могло бы запомниться, если б оно не звучало в «Военной песне» раздумчиво-горьким повтором: «Думать не надо, плакать нельзя», меж страшными по своей реальности картинами военного времени? И если б не завершалось этим обнадеживающим рефреном-отчаяньем: «Думать не надо, плакать нельзя»? Между прочим, отчаянье гораздо сильней обнадеживает и придает стойкости душе, чем беспочвенная романтическая надежда. К чему, например, мне беспочвенно надеяться, что буду свободно владеть пространством и пускаться в чудесно рискованные путешествия? Гораздо лучше вывести в стихах утешительную для себя формулу, «что обратно пропорциональна Скорость тела скорости души».
А какой скоростью тела, не мешающей скорости души, обладала я с конца июня до середины июля 1941 года! Я такую скорость тела развила, что мама уже махнула на меня рукой и не уговаривала спускаться в бомбоубежище — в подвал дома «Три поросенка». Днем я ходила копать окопы, а ночью с соседскими мальчишками, со сверстниками и — постарше, дежурила на крыше, даже одну зажигательную бомбу поймала специальными железными щипцами. Люберцы бомбили сильно — рядом находился военный аэродром. Рано утром мы подбирали осколки от бомб. Один из осколков я прихватила, чтобы похвастать перед сверстником — орлиноносцем Эдиком, отправляясь в Баку последним эвакуационным составом. Этот осколок я отдала артисту из Ростова — он тоже, наверно, был хвастуном — и пел за осколок два вечера. Поезд (наполовину пассажирский, наполовину телятник) шел неделю, и в первые три дня еще обстреливался. Так вот, своим соседям по этажу я, тринадцатилетняя, не копаньем окопов и не дежурствами на крыше хвастала, а счастливо закончившимся случаем, который с соседкой по телячьему вагону произошел. Этот случай я присвоила и рассказывала:
— Набрала воду в тазик, стою почти меж вагонами и голову мою. А тут мессер с бреющего начал обстреливать. Я быстро сообразила, что надо делать, чтобы в живых остаться, — надела тазик на голову, как каску. Моя сообразительность меня и спасла. А тазик, пробитый пулей, подарила хвастуну-артисту из Ростова.
А как, например, на крыше рисковала, — ни звука. Не было еще у меня солидного стажа в деле хвастовства.
Вместе с Липкиным в Горячинске, где «вилась тесемочка на таежной тропе», я, уже совершенно не рисковая, сидела у костра на островке, угощалась омулем на рожне и обозревала блистающие омулевой чешуйкой байкальские воды, в которых из-за химических сбросов почти вывелся омуль и за которыми недалеко «вы подумайте только — Китай!». Рискнула я пойти и на незабываемое, как оказалось, представление театральной труппы русского драматического театра, приехавшего из Улан-Удэ. В санатории лечились горячими водами люди разных болезней, профессий и физиономий, монголовидных и славянских, — начальствено-конторских, рабоче-крестьянских и в минимуме врачебно-педогогических. Довольно вместительный кинозал был переполнен. Давали пьесу не запомнившегося тоговременного драматурга.
В начале первого акта на сцене, не произнеся ни звука, минуты две провела актриса средних лет, из реплик же других актеров сразу проистекло: это брошенная жена. Далее брошенная исчезла, но два долгих акта были посвящены ей. Бросившего и ушедшего к молодой таскали во все заводские инстанции — в партком, в местком, в дирекцию, где бросившего передовика прорабатывали-распекали, уговаривали-увещевали, грозили-журили, доказывали, что лучшей жены, чем брошенная, нет в природе. В те же заводские кабинеты тягали и молодую любовницу бросившего, ее еще пуще пропесочивали, грозили-стыдили, изобличали, доказывая, что со старой женой передовику производства будет лучше работаться, чем с ней, молодой, в химической завивке и с маникюром. Кончилось тем, что проработанные и пропесоченные осознали, и молодая махала платочком во след любимому, возвращающемуся к брошенной.
Когда опустили занавес, на авансцену вышла вся труппа. Последней появилась актриса, молчаливо две минуты сыгравшая брошенную. Зал взорвался аплодисментами. Потерпевшей, но победившей достались все собранные в тайге букеты из уже известных мне жарков и багульника и из других цветиков местного значения. Как я ни потешалась над реакцией простодушного зала, мне было грустно: бедные люди — эти горячинские зрители. Так вот я — нечто среднее между ними, кто трижды вызывал актрису без роли, и взыскательными столичными театралами.
Вообще о театре я вспомнила не только в связи с шабрским балаганом и не потому, что живу в «Драматурге», где даже Эдуард Радзинский живет, а из-за предстоящей в Монтре встречи с Аллой Демидовой. В конце семидесятых она через ленинградскую театроведку Раису Беньяш пригласила нас с Липкиным на «Вишневый сад», где играла Раневскую, с тем чтобы после спектакля мы поехали к ней в гости — почаевничать. Но я не предупредила ее через Беньяш, что не могу сидеть в гуще, и, попав в середину переполненного шестого ряда, еле дождавшись антракта, сбежала. Липкин для приличия, как я его попросила, не остался, а сел со мной в такси. Впоследствии мы с Демидовой несколько раз виделись, она вроде бы благосклонно всякий раз принимала мои объяснения, но все равно артисты подобное вряд ли забывают, и приглашений от нее в театр или в гости больше не поступало. А если перед кем-нибудь мелко провинюсь, то всякий раз, встретившись с тем, пред которым мелко провинилась, начинаю зану