Хвастунья — страница 39 из 46

дно объясняться.

Все же я несколько вру, несколько преувеличиваю свои бессонницы в Балагане. Я все несколько преувеличиваю, и хорошее и плохое. Люблю гармонию, но нужной для нее золотой середины установить в себе не могу. Иногда мне кажется, что и вся Россия никак не может установить в себе золотой середины: то преувеличивая, то приуменьшая свои силы, мечется из крайности в крайность без какой-либо остановки посередочке. Поэтому и среднего класса, которым так крепка, скажем, Швейцария, у нас нет. Только было начал образовываться в конце того и в начале этого века, задолго до Первой мировой, и на тебе — провалился в Октябрьскую революцию, так до сих пор и не встанет на ноги. В этой золотой середочке, по-моему, вся наша русская загвоздка. Вместо здравого середняка из перестроечной пропасти повылазило и взлетело на собственных самолетах хитроумно-предприимчивое, в основном младопартийное ворье. Сколько раз зарекалась ни о чем таком не думать, но срываюсь, несильная умом, в рассужденческую пропасть.

В первую ночь да и в последующие, когда сквозь оранжерейную, похожую на пальмовую, листву сверху пробивался рассвет, я на часок-полтора сладко задремывала. Сейчас, немного подремав, я бодро подымаюсь из балаганной пропасти на божий свет — в кухню, чтобы, как в Москве, попить кофейку с сыром и тянуть одну за другой сигареты «More» в красной упаковке, ожидая заезда за Аллой Демидовой, а потом — к Рильке! Курю длинные, коричневым цветом напоминающие сигары.

А на сигареты «Ява» я перешла еще в 68-м, когда, впервые поехав с Липкиным в Нальчик, забыла запастись «Беломором», а в Нальчике папирос не оказалось. Липкин и до меня ездил в Кабардино-Балкарию, но со мной — трижды. И трижды мы жили в угловом двухкомнатном полулюксе гостиницы в стиле сталинского ампира с колоннами. Эту гостиницу можно назвать более дородной сестрой старого домотворческого корпуса в Переделкине, — почти точно такой же ампир с колоннами и мраморной лестницей.

Там, на Голубых озерах, мы и встретились со Щипахиной, спросившей меня через девять лет: «А как Гитлер боролся с коммунистами?».

В Голубых озерах, в которые я мечтательно пускала сигаретный дым, — в бирюзовой, в тяжелой воде горы и деревья казались небоскребами. Небоскребы я увидела лишь в 89-м году в Нью-Йорке, но они не произвели на меня такого сильного впечатления, как отраженные в Голубых озерах. Почему-то отражение предмета в воде для меня часто привлекательней самого предмета: то ли зыбкость прельстительней четкости, то ли подводность — надводности, то ли невесомость — весу.

В два первых приезда в Нальчик Липкин, именно тогда бросивший курить, с утра до часу дня переводил эпос «Балкарские нарты», я тоже часок-другой — что-то плохое и плохо. Зато с вдохновенной старательностью мелко нарезала редиску, зеленый лук, огурцы и помидоры, укроп и киндзу, вареные яйца и до горечи соленый овечий сыр. Все это, залитое кефиром, Липкин называл богатырской пищей. До приема богатырской пищи мы шли гулять в начинающийся напротив двухэтажного гостиничного здания парк, где по обе стороны длинной центральной аллеи, буквально через три-четыре скамейки, на каменных постаментах стояли скульптурные портреты классиков Кабардино-Балкарии и Героев Советского Союза. Парк незаметно спускался в кизиловую рощицу. Но из этой малорослой рощицы с темно-красными вспышками ягод снежный Эльбрус казался еще белей и величественней и почему-то воздушней. Я даже сравнила его в стихах, вскоре потерянных, с неподвижным белым парусом, рифмуя Эльбрус со вспышками кизиловых бус. Но еще более красно-светящуюся кизиловую рощу я увидела в Чегемском ущелье, куда нас на свою родину возил классик балкарской поэзии Кайсын Кулиев.

Нашего друга Кайсына мы начали переводить в Нальчике в сентябре 77-го — Липкин поэму и несколько лирических стихотворений, я — только лирику. Кайсын Кулиев был широко образован. С ним переписывался Пастернак, думаю, и по этой причине, а не только потому, что Кайсын Кулиев, вернувшись с войны, выехал в Киргизию, чтобы разделить участь своего, сосланного Сталиным, народа. Кайсын отлично знал русскую поэзию. Отдавая предпочтение Тютчеву, Ахматовой и Пастернаку, он и Мандельштама как-то распевно продекламировал мне в Переделкине. И не торжественно-певучие стихи, а об Александре Герцевиче. Когда Кайсын, бритый наголо, широкоплечий, с выдающимся тюркским носом, закинул, подражая Мандельштаму, свою мощную шею и пропел: «Жил Александр Герцевич, еврейский музыкант», передо мной всплыло лицо Светлова. Нет, не по национальной линии и не по музыкальной, а по линии литературной жизни, в лучшем случае обобранной советской романтикой. Вскоре после того, как в 58-м меня разыскал в цедеэле зав. складами Василич, научивший: «Тябе стяхи пясать надоть», и когда поэзия Мандельштама у нас еще не была реабилитирована, я прочла Светлову три стихотворения из «Камня», переписанного из чьей-то тетрадки. Пока я читала, Светлов не перебивал, а потом язвительно усмехнулся: «Старуха, что ты мне всякий нафталин приносишь? На что он нам, старуха, кому в наше время нужна его бледно-голубая эмаль?». Но в светловских зрачках, как мне показалось, голубело глубокое и тоскливое сомнение в своей правоте, да и вообще печальное понимание.

На второй же вечер нашего последнего житья в Нальчике к нам пришел Кайсын Кулиев, — то да се, а потом спрашивает, движется ли работа, предварив свой вопрос фразой, которую вечно повторял: «Как говорит мой друг ингушский поэт Яндарбиев, кавказская поэзия — не цыганская кобыла, на базаре не продается!». Липкин ответил, что по два стихотворения сдвинули с места, можем прочесть. Четырежды Кайсын по-детски хлопал в ладоши и вскрикивал: «Как у меня! Как у меня, даже строк столько же, как у меня!». Он безусловно понимал, что слово в слово не переведешь, но привык к тому, что всех переводят, увеличивая количество строк и искажая смысл. Всех, а значит, и его. Таков был метод многих советских переводчиков с языков народов СССР. Что и говорить, в отсебятинах переводчиков нуждались многие переводимые, но не Кайсын Кулиев. Липкин определял его как поэта, которому при царе за стихи платили бы. Липкин вообще делит известных поэтов, как нерусских, так и русских, на тех, кому при царе платили бы, а их — меньшинство, и на остальных, которым при царе за стихи и копейки не дали б. Дескать, царь не нуждался, чтобы его поддерживала идеология, а большевики нуждаются и щедро оплачивают именно идеологию, а не художественность. Вот теперь за стихи и не платят: в журналах — ерунду, а в издательствах — некоторым количеством экземпляров с тиража. Хорошо хоть издательства берутся за свой счет мои и Липкина книги издавать. А если бы не издавали и ни рубля не платили, разве я перестала бы писать? Хобби — сильней профессии.

В тот вечер, когда Кайсын хлопал в ладоши, — «Как у меня!», — я, боясь, что дальше как у него может и не получиться, и любя надо не надо смешить собеседников, рассказала: «Елизар Мальцев переводил одного татарского прозаика и читал ему при мне в доме творчества две главы из романа. Время от времени татарин, сжав кулаки и отставив локти, тряс руками: „Весь дрожу, весь дрожу, — интресно, что дальше будет“?!» — «Да, интрисно! — подхватил с хохотом Кайсын неправильно произнесенное мной слово и сутрировал, — что дальши будет?» — А дальше, поскольку мы, по выражению Липкина, по утрам двигали культуру дальше, он приходил ежевечерне до самого нашего отъезда в Москву и предлагал счастливым голосом: «Инна, Семен, давайте помузицируем!». И, к счастью, он всякий раз хлопал в ладоши: «Как у меня!». А в 79-м году из-за «Метрополя» огорченному Кайсыну пришлось отдать наши переводы, которые сняли прямо с типографской машины, на переперевод. В «метропольские» годы он нам звонил, а последний его звонок раздался из кунцевской больницы в 87-м или в 88-м: «Инна, я написал лирическую книжку „Лебединая песня“, прошу тебя, переведи мою лебединую песню, а я, по всей очевидности, навсегда уезжаю в свое Чегемское ущелье». И я перевела «Лебединую песню» Кайсына Кулиева, легшего вскоре в землю Кавказа.

Кавказ! Нет, не умею и не хочу о крупных событиях как прошедшего, так и настоящего времени. Но Липкин хочет и умеет о них говорить, даже наперед события предсказывать. В конце своей повести «Декада» он еще в 81-м году, когда о тяжелой проблеме Кавказа, кроме Авторханова, кажется, глубоко никто и не задумывался, предсказал, что народы Кавказа захотят отделиться от России. Книга была выпущена в Америке издательством «Чалидзе-пресс». Но когда в перестроечные годы «Дружба народов» взялась за публикацию «Декады» и предложила автору изменить мрачное предсказание, Липкин согласился. Нет, не в угоду редакции, — себе в угоду. В угоду своей любви к России, — чувствуя приближение кавказского конфликта, сам своего пророчества испугался и, надев розовые очки, изменил смысл конца повести на противоположный, дескать, никогда и ни за что народы Кавказа не захотят жить без России. А в начале войны с Чечней он, мудрец, твердя лермонтовские строки «Злой чечен ползет на берег, Точит свой кинжал», можно сказать, по-ребячески сокрушался, почему его, Липкина, не позвала команда Ельцына, не посоветовалась с ним, знающим все о народах Кавказа. Он бы им не только Ермолова напомнил, а доказал бы, что никакого блица в войне с чеченцами быть не может. Не позвали! Да кому были липкинские советы нужны, как мне кажется, в начавшейся кровавой разборке не столько за целостность, сколько за нефть? Разве подумали в Беловежской пуще о целостности? Да и мудрец-Липкин бывает наивен! Но я-то совсем не мудрая, и потому не столь наивная, и не хочу говорить о том, чего изменить не в силах. Так, наверное, каждый обыватель рассуждает, пока его лично и его семьи война не коснется.

…………

А я все качу и качу по Швейцарии, но не абстрактно, а конкретно в Монтре за Аллой Демидовой, чтоб — к Рильке! Я радуюсь яркому солнцу, стадам коров по склонам, хорошо укрепленным каменными плитами и булыжником от возможных оползней, и даже сухим виноградным лозам, не стелющимся, как в пригородах Баку, по песку, а с помощью жердей направленных вертикально. Я с радостными восклицаньями обращаюсь к сидящему рядом за рулем Жан-Марку и, оборачиваясь, к Галине: «Какая прелесть, какое солнце, вот увидите, у вас со мной проблем не будет! Я покладистая, со мной — никаких проблем!». Кого я восторженно уговариваю, проведя первую ночь в Балагане, себя или их? Скорей всего, их. Потому что, кроме Липкина, я не знаю никого, у кого бы не было со мной проблем.