— Простите меня, Софья Григорьевна, но в розовом свете я никого не вижу, не только Радам, но и Светлова не вижу в розовом свете. Даже думаю, что именно он пытается все видеть в розовом свете, поэтому и написал «Гренаду». Не сердитесь на меня, я не критик, да и не такой уж поэт, чтобы лучшего, чем я, критиковать. Конечно, извините, если надеть темные очки, как моя соседка Ирина Степановна, то можно черт знает что, простите меня, увидеть. Можно, к своему стыду, увидеть, что и сам Твардовский написал обобщенного солдата Теркина в розовом свете.
Я снова прикусываю язык, так как, стоя по команде «раскройте глаза», вижу, что завпоэзией бросила ножницы на стол и потемневшим взглядом вовсе не длину челки определяет, а степень моей то ли злостности, то ли глупости: «Инна, вы всерьез или в шутку?». Наверное, я все же ей понравилась, и она мне подсказывает выход из положения, и я подхватываю:
— В шутку, Софья Григорьевна, в шутку! Я только стихи сочиняю всерьез, без юмора, а остальное у меня все в шутку! Вы, Софья Григорьевна, тоже с юмором, если стрижете меня, чтоб я похорошела. Не мучайтесь со мной.
— Нет уж, дорогая, я вас достригу, хоть, слушая, надолго отвлекаюсь. Раз уж вы, эдакое чучело с шишом и бантом, пришли задолго до моей работы, а я случайно — на месте, то уж я из вас сделаю красотку. Будьте уверены, сделаю. Тем более Трифонович вашу подборку оценил. Симонов начал вас печатать, а теперь, когда снова у нас Твардовский, я ваши стихи решила попридержать — его вкус с симоновским не совпадает. Я Трифоновичу примерно на пять номеров апробированных авторов подготовила. Не понравились. Попросил весь портфель. Выбрал только вас, — «Стихи о нефтяниках», а — лирические. В первом же номере, который снова выходит под редакцией Твардовского, будет 20 его стихов и 6 ваших. Поэтому и дала вам телеграмму, а кроме того подборка так понравилась Трифоновичу, что сказал: «Захочет Лиснянская мир посмотреть — дадим ей от „Нового мира“ творческую командировку в любую точку страны».
С такой высокой точки меня хвалят впервые, а от любого радостного ошеломления я делаюсь беспардонной. И уже не тарахчу, а строчу, как из пулемета, без перезарядки:
— Ладно, Софья Григорьевна, стригите меня, но раз нельзя в вашем кабинете курить, то я вам дорасскажу безо всякого розового света, какой мы круг по шалманам со Светловым ежедневно совершаем. А начинается круг с кафе-мороженого напротив и наискосок от Центрального телеграфа. В кафе у Светлова есть кредит, его знают и подносят в долг, — до гонорара, — первую рюмку натощак, а мне бокал шампанского и кофе-гляссе. Из кафе мы отправляемся в цедеэль, где его тоже все официантки любят и тоже — в кредит. Или угощают молодые поэты, желающие метру прочесть стихи, предварительно понравившись щедростью или обязав, — тоже кредит! А вообще-то Светлов — всеобщий любимец. А вообще-то, Софья Григорьевна, мне кажется, что всеобщие любимцы в основном — равнодушные люди. Только равно-душные, равно-дышащие на все и вся, способны обладать той самой, ни к чему не обязывающей милотой, которая почти равно распределяется на всех. От равнодышащего человека серьезного добра не увидишь, но и зла от него не ждешь. Такой человек, если он к тому же обаятелен или остроумен, становится всеобщим любимцем. Нет-нет, я не о конкретно Светлове. А — так. Вот Евтушенко — любимец публики, любимцем в своей среде никогда не будет. Он не равнодышащий, наоборот, — пристрастный. Но, простите, Софья Григорьевна, я расфилософствовалась, к слову. По ходу стрижки и маршрута. В цедеэле Светлов обычно обрастает компанией, и мы часов к пяти вечера умеренно-шумно на троллейбусе «Б» едем по Садовому кольцу в Эрмитаж, где сидим недолго. Из Эрмитажа пешком пригуливаем к Всесоюзному театральному обществу, к Бороде. Самого Бороды, то ли он метрдотель, то ли швейцар в ресторане, я не видела, зато видела многих известных артистов. И Светлов знакомит. Познакомил со Стриженовым, и тот сказал: «Ваша поэтесса на нашу Татьяну Самойлову из „Летят журавли“ похожа», а Светлов: «Нет, это ваша киноактриса на нашу Лиснянскую похожа». Я и без челки, оказывается, смахиваю на нее. Значит, я — с нее карикатура. Оттуда близкий пеший путь по имени Горького лежит в «Националь». Туда чаще всего входим уже вдвоем часов к девяти вечера, чтобы через часок-полтора я, приведя Светлова к Радам, с удовольствием выслушала ее благодарность, — Миша в порядке.
Ах, дорогая Софья Григорьевна! Если бы тетя Надя видела Светлова, она бы непременно сказала, что и веснушчатостью и остротами он похож на мою свекровь, хотя свекровь безграмотная. Но поговорки любит. У нее поговорки непредумышленно остротами оборачиваются. Провожая меня, сказала: «Человек располагает, а Бог разлагает». Кстати, Светлов вообще повторяет свои остроты, как поговорки, и хочет, чтобы их запоминали и время от времени подсказывали, как он сострил утром или накануне. Например, вчера вечером, когда уже приземлились рядом с его домом, в «Национале», и уселись за одинокий столик Олеши, Михаил Аркадьевич попросил меня напомнить, что он сказал мне в кафе-мороженом, увидев в моих руках учебник Квятковского по теории стихосложения. Я замешкалась, потому что во второй раз застала автора «Зависти» в той же позе, что и позавчера: Олеша сидел, полностью вобрав голову в широченные плечи, и показался мне одним огромным верблюжьим горбом, не понимающим, зачем в нем накоплены мысли и чувства, если они не востребованы. Или если они, мысли и чувства, так каменно спрессовались, что ими уже ни себя, ни других не напитать. Во мне, как и позавчера, что-то застряло в горле, твердое, как пуговица, и я замешкалась, хотя еще днем дважды напоминала Светлову остроту «век учись, век мочись». В «Национале» к нам присоединился карикатурист Игин. За столом он вытащил из папки новую карикатуру на Светлова, тот был доволен. Все писатели хотят, чтоб их карикатурно прославлял Игин, — просит позировать, значит, у писателя знаменитое имя. А кого Игин не просит, те сами пристают и в цедеэле и на дом приходят, — дескать, сделай карикатуру, хочу убедиться, какой я смешной. А мне, Софья Григорьевна, не надо убеждаться. Моя мама еще в моем детстве шутила и сейчас иногда шутит, когда ей, красавице, говорят, что я на нее похожа: «Инна — моя карикатура».
И тут меня строгим голосом прерывает завпоэзией: «До этой минуты вы были карикатурой на себя же, а теперь посмотрите в зеркало, вы вполне интересная женщина, а позволяли кому ни лень уродовать. Полюбуйтесь!» — с этим строгим восклицаньем она протягивает зеркало, небольшое, с ее ладошку. Любуюсь и не узнаю: челка почти по брови, остальные волосы — по плечи. Челка скрадывает не только плосковатый лоб, но почему-то и излишнее утолщение носа, и даже большие, карие до черноты зрачки из-под прямой челки смотрят прямее.
Я любуюсь и вспоминаю фотографию на первом своем паспорте. Ах, как жаль, что я не сообразила его припрятать перед обменом, сказать, что потеряла, и заплатить штраф за потерю документа. А то — всегда все бесплатно теряю. Мне уже несколько раз, когда я предъявляла, говорили с удивленным смехом, что паспорт с такой фотографией, наверное, единственный на весь СССР. Уникальный. На фотокарточке — я с улыбкой до ушей и в аккуратной соломенной шляпке, без пера. Ее, как и туфли на каблуках, одалживала у Серафимы. Я обожала сниматься в фотоателье в стандарто-паспортном формате, — по самой низкой расценке. И всегда — в шляпке, которая вместе с челкой бросала некоторую тень на слегка косящие глаза, и — с длинной улыбкой, чтобы видны были все мои ровные, еще не тронутые никотином, белые зубы. Хорошо, что еще зубы мудрости не выросли, не то бы я улыбкой рот надорвала. Вот с такой фотографией я и явилась в паспортный стол к тому самому начальнику, который уговаривал меня записаться русской. Чтобы получить паспорт, вовсе не надо к начальнику ходить, но он сам, увидев меня через стеклянную перегородку, поманил в кабинет. Он, хоть и в форме, но был из тех восточных мужчин, что оглядывали меня, фигуристую, на улице, щелкали пальцами и, нагло восхищаясь, громко чмокали губами: «пях-пях-пях!».
— Нэльзя шляп и улибка, э? — сказал начальник с сильной тюркской музыкой.
— Почему нельзя? — сделала я невинные глаза и длинную улыбку, поверив, что — нельзя, а почему — и в самом деле не зная.
— Девишка, украдошь, убьешь, как искат будем, э?
Я сразу смекнула, но схитрила, видя, что он меня оглядывает, и его черные глаза покрываются нефтяным блеском. Терпеть не могу эти взгляды с пленкой нефти. От них я с омерзением отворачиваюсь, а тут, хитрая, до упору растянула улыбку:
— Видите, я и сейчас в шляпе и с улыбкой. Если украду или убью, по этим приметам меня и найдете, товарищ начальник. Таким образом я иду навстречу милиции.
Последняя моя фраза, видимо, решила дело:
— Оставлаем пирметы, э? — усатый начальник собственной рукой пришлепал фотку, еще раз посмотрел на меня нефтяными зрачками и шлепнул печатью по паспорту: «пях-пях-пях!».
Я протягиваю зеркальце Карагановой, благодарю и с неприличной поспешностью прощаюсь, приятно потрясенная стрижкой, но не забывающая об оборке с бантом. Но завпоэзией, удовлетворенная своей работой, еще пуще хочет меня облагодетельствовать: «Погодите! Вот бумага и ручка. Сядьте и хорошенько подумайте, куда бы вы хотели и когда, оставьте заявление на имя Твардовского». Я собираюсь ответить, что обговорю время командировки в семье и пришлю из Баку заявление, но, вспомнив, как правильно меня в Совписе научил Гурунц: «Куй железо, пока горячо», выхожу в холл с папиросой «Беломорканал» и усаживаюсь на диван хорошенько подумать. Но сначала думаю, как все в доме утрясти. Леночку пристроить легко, она и без того целыми днями пасется под приглядом востроносенькой тети Тони на мачехиной и трех моих младших сестер двухкомнатной территории. Из нашей пятнадцатиметровой дверь к ним уже забита, выход сделан прямо на лестничную клетку, в парадную, а в комнате одно из двух венецианских окон переделано в дверь на общий балкон. Пожалуй, и с Годиком обойдется без препирательств. Коль скоро самый солидный журнал творчески командирует, — рассудит всегда внимательный к больной матери и ко мне, если заболеваю, доверчивый и мечтательный Годик, — то, глядишь, редакция похлопочет и о московской жилплощади. Он надеется перебраться в Москву. Я же совершенно об этом не мечтаю. Напротив — так мне лучше. Ведь охота и здоровой побыть беспрепятственно. А здоровой мне удается быть лишь на выезде. Идея командировки поэтому меня особенно воодушевляет, но куда, чтобы подальше и подольше? Конечно же, конечно же — на Енисей! В прошлый раз я три ночи перед поездом № 5 Москва — Баку переночевывала у Анны Вальцевой. Она, не как сделала бы всякая другая прозаичка, не о своей пошумевшей, смелой повести рассказывала мне до утра, а о своем командировочном плаванье по Енисею на теплоходе «Александр Матросов». О Енисее говорила гораздо подробней и красочней, чем о Праге, где только что побывала в составе туристической писательской группы. С Енисея Вальцева привезла оленьи рога и несколько фотографий, а из Праги — обеденный сервиз и множество бесплатных цветных наклеек на багаж. Наклейки навели меня на блестящую выдумку. Домой я вернусь на пять дней позже, чем обещала, и, значит, надо врать, что на обещанное число в кассе билетов не было. Правдоподобно, но скучно. А уж если хвастливо врать, то — вдохновенно, с выдумкой. Тем, что у меня в московских журналах стихи принимают, понятно, не хвастаю, справедливо подозревая: раз берут, значит, они, скорее всего, никудышные.