Хвост павлина — страница 83 из 105

СТАДИОН

Мы жили на стадионе в десятом ряду, места были хорошие, хотя и не такие удобные, как в отдельной квартире. Стадион был перенаселен, о чем он мог лишь мечтать в свое футбольное время, но сейчас время было не футбольное, а военное. Уже три месяца шла война.

Нас поселили на стадионе, потому что другого места для нас не нашлось. Нас было намного больше, чем в мирное время болельщиков. Мы не были болельщиками. Мы просто жили на стадионе.

Нас было море. Огромное море людей, разноцветное поле, на котором особенно ярко цвели белые тюльпаны: это матери кормили своих детей.

Когда стены не разделяют соседей, жизнь их оказывается простой и непринужденной, и ей нисколько не мешает присутствие окружающих. Здесь были все свои и даже, как близкие родственники, назывались все одинаково: эвакуированные.

Отсюда, со стадиона, нам предстоял один путь — на санобработку, а после санобработки путей становилось великое множество: каждый мог ехать куда угодно. Куда был транспорт, а в транспорте было место, или места не было, но можно было ехать без места. Если, конечно, прошел санобработку. Санобработка, теперь уже забытый процесс, был одним из главных в жизни эвакуированного.

(Через много лет, уже совсем в другом времени, восьмилетний мальчик будет рассказывать, что в школе проверяли, нет ли у них в голове мух. Нет, блох, — поправится он, услышав смех взрослых — тех, которые там, на стадионе, были детьми и знали, что такое санобработка).

По соседству с нами толстая старуха вязала что-то очень большое, начатое, как видно, еще до войны, а может быть, и до революции. Вязание успокаивает, и его тогда требовалось очень много. Такие были времена.

Над нами, в одиннадцатом ряду, жил глухой старик со своей внучкой, взрослой девочкой, может быть, из девятого класса. Девочка все время пыталась что-то сказать старику, но он слышал только младенца из пятого ряда. Этот младенец категорически игнорировал адресованную ему грудь и получал удовольствие лишь от собственного истеричного крика.

Видя, что старик все равно не слышит девочку, с ней заговорил мальчик из двенадцатого ряда. Он был тоже взрослый, может быть, из девятого класса, и ему, конечно, хотелось поговорить с такой же, как и он, взрослой девочкой.

Мы продолжали свою мирную жизнь в мирном городе Сталинграде. Сталинград еще не знал, что ему предстоит в недалеком будущем, он был как необстрелянный солдат, хотя было у него боевое прошлое. Но что было это его прошлое по сравнению с тем, что ему предстояло!

БЕССАРАБСКАЯ СТЕПЬ

Я уезжал из Аккермана чаще, чем приезжал в Аккерман, хотя, казалось бы, нельзя уехать, не приехав. Но приезжал я раз десять, а уезжал, может, раз сто.

Начал я уезжать из Аккермана в станице Аксайской Ростовской области, поздним летом, в первый год войны. Я взял в школьной библиотеке книжку «Белеет парус одинокий». Там, если помните, Петя Бачей уезжает именно из Аккермана.

Вот с ним я и поехал.

Немцы наступали, приближаясь к станице Аксай.

Выехали мы из Аккермана в дорожной карете и долго тряслись по знойной бессарабской степи. Неожиданно в карету вскочил неизвестный матрос, как мы позднее узнали, с «Потемкина». Родион Жуков. Ему удалось скрыться от жандармов, но немцы приближались к станице Аксай, и нам пришлось ехать дальше. Уже не в карете, а в поезде.

На станции Калач нас бомбили. Немецкие самолеты пикировали прямо на нас. Родион Жуков вылез из-под скамейки и скрылся, подмигнув мне на прощание: оказалось, что я увез библиотечную книгу.

Старенький колесный пароходик «Тургенев» отчалил от пристани и двинулся вверх по Волге. Был он похож на обыкновенную баржу, до отказа забитую беженцами. Беженцы заполнили трюм и палубу, шагу негде было ступить. Через всю баржу тянулась в камбуз очередь: занимали ее с утра, а пекли лепешки только вечером. Если, конечно, была мука.

Девочка на пароходе «Тургенев» нудно канючила: «Папа, мне хочется пить! Папа, мне хочется пить!» Всем хотелось пить. Всем хотелось есть. И отец девочки всем отвечал: «Хочется, перехочется, перетерпится».

Пока мы плыли по Волге, я успел несколько раз выехать из Аккермана: я дочитывал книгу и снова ее начинал. У меня не было другой книги. И мне хотелось пожить в другом времени. Я садился в карету и не спеша выезжал из Аккермана в широкую бессарабскую степь.

— А вы почему не стоите в очереди? — спросила у нас соседка по барже.

Она дала нам целую миску муки, и мы тоже стали в очередь.

Очередь была длинная, на весь день. Поэтому я пересел с баржи на пароход «Тургенев», где все еще звучала утешительная фраза девочкиного отца: «Хочется, перехочется, перетерпится».

Когда неизвестный матрос в очередной раз вскакивал в нашу карету, я уже знал, что это матрос с «Потемкина», что нам с ним предстоят большие дела. Я знал все, что случится в книге, и от этого становилось спокойнее. В той жестокой, пугающей неизвестности так нужна была книга с известным концом…

АВГУСТ

Два воспоминания остались у меня от этого приволжского города: крысы во дворе и белые плечи нашей хозяйки.

И те и другие появлялись, не стесняясь моим присутствием. Крысы ходили по двору, как жильцы в праздничные дни, когда можно не спешить на работу. Они смотрели на меня круглыми от удивления глазами, словно спрашивая: «А этот откуда взялся?»

Мы приплыли сюда по Волге из города Сталинграда. На барже нас было много, и плыли мы много дней. В Сталинграде мы жили на стадионе — это было единственное место, способное вместить такое количество людей.

Мы были беженцы и все время бежали. От Одессы до Николаева, от Николаева до Ростова, от Ростова до Сталинграда, и вот — прибежали сюда.

Здесь мы остановились перевести дух и поселились у нашей хозяйки в подвальном помещении. Она была не настоящей хозяйкой, а тоже беженкой, но успела прибежать раньше и снять это подвальное помещение.

Был август, похожий на сентябрь, или сентябрь, похожий на август. Не спадала жара, но уже пахло осенью. Или осенью пахло просто от сырости в нашем дворе.

У нашей хозяйки были невероятно белые плечи, хотя была она преклонного возраста: ей уже стукнуло тридцать шесть.

Мы жили в общей комнате, и хозяйка меня не стеснялась. Наверно, она думала, что мне нет еще тринадцати лет. На самом деле мне уже исполнилось тринадцать лет, хотя давали мне не больше одиннадцати.

Сначала я деликатно выходил во двор, но там крысы таращили на меня глаза, словно возмущаясь: «Эвакуированный? Этого нам еще не хватало эвакуированных!» Они были во дворе у себя, а я был не у себя, поэтому я возвращался в комнату, где переодевалась наша хозяйка. Муж у нее был на фронте, и ей не при ком было переодеваться. Пусть уж при мне переодевается.

Был август, похожий на сентябрь: не знаешь — то ли тепло, то ли холодно. Хозяйка снимала платье и надевала халат. Потом снимала халат и надевала платье. У нее ничего больше не было, и она меняла платье и халат, как меняет наряды английская королева.

Я смотрел на ее плечи, такие белые для ее преклонного возраста, и вспоминал английскую королеву, которую, честно признаться, никогда не видал.

И крысы, которые совсем обнаглели у себя во дворе, заглядывали в окна нашего подвального помещения, и глаза их Становились еще более круглыми, когда они смотрели на эти белые плечи.

Слишком много глаз — это тоже плохо для переодевания одной женщины. Я подходил к окну и задергивал занавеску.

ПОД ТЕЛЕГОЙ

Я лежал под телегой. Мне очень хотелось спать. Мне хотелось спать еще там, наверху, потому я, наверно, и свалился с телеги.

Колесо въехало на меня и остановилось в раздумье: что бы там, под ним, могло быть? И лошадь остановилась, тоже задумавшись.

Народу на телеге было порядочно. Наша семья да еще одна семья, тоже эвакуированная, да еще возчик, — всего шесть человек, не считая меня, теперь уже не считая меня, потому что я лежал под телегой.

Там, наверху, все дремали. Первым проснулся возчик и обнаружил, что мы стоим. Лошадь не хотела идти, — вероятно, еще никогда ее телега не находилась в таком удобном положении.

— Почему стоим? — спросила бабушка из попутной семьи, выглядывая из телеги, как из окна поезда.

Возчик, наконец, сообразил, что мы на что-то наехали. Верней, они на что-то наехали, потому что меня уже не было с ними.

Возчик заглянул под телегу и увидел меня. Я улыбнулся ему, давая понять, что я не чужой, что я тоже с его телеги.

Возчик потрогал меня кнутовищем. Я лежал под передним колесом. Сам не знаю, как я ухитрился попасть под переднее колесо. Видно, такова уж судьба: одних она укладывает под задние, а других под передние колеса.

Возчик стеганул лошадь, она съехала с меня передним колесом и въехала задним. Два колеса судьбы — это много для одного мальчика.

Тут уже на телеге все пришли в движение: стали меня искать и находить под телегой. И при этом хватали за руки возчика, который пытался погонять лошадь:

— Остановитесь! Вы же его переедете!

Пока телега стояла на мне, можно было считать, что она меня еще не переехала. Но возчик считал иначе.

Он стеганул свою лошадь — и сразу мне стало легко-легко, так легко, как никогда впоследствии не было.

Все-таки замечательно устроена наша жизнь. Бывает в ней трудно, бывает на тебя такое навалится…

Но зато какое испытываешь облегчение, когда с тебя съезжает телега!

ЛЮБИТЕ ЛИ ВЫ ЦВЕТЫ?

Митька был конюхом при исполкомовских лошадях, Фроська при исполкоме уборщицей, а я еще никем не был. Просто жил во дворе.

Вообще-то Фроська была нам не компания, ей было лет тридцать — вдвое больше, чем каждому из нас, — и была она семейная женщина, с ребенком. Но она была единственной женщиной на нашем горизонте, поэтому Митька предложил идти к ней.

Митька был очень грязный человек. В жизни я не видел такого грязного человека. Он ограничивался тем, что мыл своих лошадей.