И ад следовал за ним — страница 26 из 63

венность презирали, но не отказывались, если что плохо лежало… Не все, правда. Отец, например, рвачом не был, деньгами швырялся налево и направо, ни о какой машине или даче и не заикался, хотя все это легко мог приобрести… И в то же время роскошный особняк, часовые, ден­щики, государственные машины. Но это считалось вполне в порядке вещей.

Учился я прилежно, но сейчас думаю, что отметки мне завышали, стараясь угодить отцу, хотя он и в школе ни разу не был, никого там не знал. Мать в больнице работала, жила своей жизнью и вскоре ушла от отца к какому–то доктору в коммуналку. Передо мною встал выбор, и я остался с отцом, хотя мать любил больше, а еще больше любил особняк и яблоневый сад, где стрелял воробьев из мелкокалиберной винтовки.

Если бы только все это были ошибки незрелой юности, Алекс! Когда я впервые по­пал в Париж, прошелся по Монмартру, осмотрел Лувр и другие красоты города, не вос­торг и благоговение охватили меня, а снисходительное презрение к ухоженным газонам, к горничным с детьми в тенистых парках, к благоустроенным квартирам и хорошо одетым людям в автомобилях. Понятно, если бы я жил в нищете, хотя эта проклятая зависть пе­ревернула нашу страну кверху дном, а я ведь… что говорить? Возмущался я, что трудя­щиеся обуржуазились и забыли о великом будущем и великих принципах, которыми ды­шит Мекленбург! Почему не уничтожают они свой прогнивший строй и не создают царство свободы, равенства и братства? Верил во все это, говорю как на духу.

Помню, еще дома, когда я был в гостях у знакомого художника, собиравшего иконы и антиквариат, в большой квартире, обставленной старинной мебе­лью, я спросил его: зачем нужны ему все эти вещи? Он аж растерялся: все это прекрасно, друг мой, ибо сде­лано рукой мастеров, рукой человека. «Но это же собственность!» — воскликнул я, не понимая, как прогрессивный человек может жить мещанским собирательством.

Боже мой, Алекс, какую жизнь мы прожили! Сплошной туман! А жили ли вообще или только казалось, что живем?

Юджин схватился за голову, потом за свой стакан. Мысли его удивительно перекли­кались с моими, мне даже стыдно стало, что у нас существует нечто общее — что общего может быть между солдатом незримых окопов Алексом и сбежавшим подонком? Впро­чем, я слушал внимательно его исповедь (если это не была полная лажа) и кое–что нама­тывал на свой гусарский ус.

Одновременно я посматривал на чуть–чуть приоткрытые пухлые губки Матильды и прикладывался к виски, вдруг запахнувшему вересковыми полями, бутылка таяла на гла­зах, ибо вылезший из трясины воздержания Евгений подливал и подливал в свой бокал, щедро смачивая свою исповедь. А на кой леший тащить его в Лондон? Почему не попы­таться нейтрализовать прямо в Каире, в оазисе восточной цивилизации? И снова идее­фикс с пирамидой Хеопса: «Какая красота, Юджин, взгляните вниз! Как блестят на солнце минареты…» (и кончиком зонта в спи­ну).

Ты что, спятил, Алекс? О чем ты думаешь? Как там у Святого Матфея? Не убивай, кто же убьет — подлежит суду. А я говорю вам, что всякий, гневающийся на брата… своего… Хватит виски, кровожадный Алекс, оно распаляет твою фантазию, лучше при­кинь, можно ли вывезти его прямо из города? Куда? В какую–нибудь соседнюю страну, идущую славным мекленбургским или некапиталистическим путем… Не убивай, кто же убьет — подлежит суду. И не надо убивать, надо нейтрализовать! Ха–ха и еще три ха–ха.

Сколько подобных историй я наслушался в своей жизни! Что там счастливая смерть на каменных плитах и приключения папочки Юджина! И о быстрых выстрелах в затылок арестованным, уверенным, что их ведут на концерт тюремной самодеятельности, и о сва­ленных в навозную яму мертвых и полумертвых телах, и об избиениях привязанных к стульям заключенных…

А впрочем, все можно выкрасить в один цвет и вымазать грязью. Бывало ведь и весело, люди жили, дарили цветы женщинам, любили, ели семгу, занимались спортом. И в работе была масса незабываемых хохм. Философ и поклонник ливерной колбасы не раз рассказывал за бутылкой, как он брал крупного шпиона, скрывающегося на тайной квартире, как грозно стучал в дверь и угрожал сорвать ее с петель, как орал на хозяев, утверждающих, что в квартире никого нет. И вдруг в тишине звуки пишущей машинки из чулана в дальней комнате (О, вот он где! Он там печатает прокламации! Взвод, в ружье!), рука сама собой вырвала из кобуры маузер, рывок к чулану — и перед бойцами в кожа­ных куртках… кролики! Сидели себе и стучали лапами по полу, усеянному крошечными шариками… О. как мы хохотали и как славно шла белая под ливерную колбасу за шестьдесят четыре цента фунт — такие цены в капиталистическом раю и не снились!

— Вам все это, наверное, скучно,— услышал я голос Фауста,— но я все–таки про­должу! — И Алекс встрепенулся и снова превратился в гнусную черную собачонку, бегу­щую за доктором Фаустом и еще не принявшую облика зловещего Мефистофеля, поюще­го «Сатана там правит бал!».

— Я слушаю вас очень внимательно, Юджин.

— Я немного нуден, но иначе вы не поймете, почему я порвал со своим прошлым и возненавидел шпионаж… Итак, я осмысливал житье и делал жизнь с того товарища в шинели, который одиноко высится на постаменте, повернувшись спиною к известному зданию. Я окончил школу с золотой медалью, поступил в престижный институт… А мать, между прочим, ушла от своего доктора и вернулась к отцу, вышедшему на пенсию, до сих пор живут они и здравствуют в этом зеленом городе. Думаю, что отец проклял меня, если ему сообщили… во всяком случае, на словах. Что стоят слова, если пенсии можно ли­шиться? Что–то у вас сонный вид. Алекс… Постарайтесь понять меня, вы, как мне кажет­ся, неплохой человек и сохранили остатки совести[41].

Но вы, Алекс, принадлежите к породе людей, созданных для служения государству, и это не оковы для вас, а высшее предназначение. Вы, Алекс, прирожденный служака, не обижайтесь, Бога ради, а этом смысле вы выдающийся человек! Я, например, всегда в сомнениях, всегда мечусь, ни в чем у меня нет уверенности. А вы… вы из другого теста, вы человек действия и отлично могли бы служить всем: и Робеспьеру, и Бонапарту, и Рузвельту, и Гитлеру, и папе римскому: не обижайтесь, это прекрасное качество. Такой уж вы человек! Не зря вас высоко ценит начальство![42]

— Не отвлекайтесь, Юджин,— заметил я сухо.— Мне очень интересно слушать вас. Итак, вы оказались в институте…

— Извините, я действительно склонен отвлекаться… Рита, ты не сходишь еще за бутылкой? Как говорит отец, раз пошла такая пьянка, режь последний огурец!

Матильда махнула грудью, еще раз опалив ею мое задремавшее либидо, и молча вышла из комнаты. Вернулась она с бутылкой довольно быстро, словно боялась про­пустить исповедь.

— Поехали в Лондон, Юджин,— сказал я прочувствованно.— Я обещаю, что все устроится так, как вы хотите![43]

Но он словно пропустил мои слова мимо ушей.

— В институте я решил вылепить из себя просвещенного человека,— продолжал он,— составил себе программу, включил древних греков, современных полузапрещенных поэтов, стенографические отчеты… Разрывали меня там мечты и амбиции великие, хоте­лось мне стать Талейраном, полковником Лоуренсом, Кузнецовым или каким–нибудь дру­гим великим разведчиком.

И все ожидал я, что меня пригласят и осчастливят,— на кого же, как не на меня, потомственного охранителя устоев, обратить внимание? Ведь я принадлежал к почетно­му шпионскому клану (разницы между разведкой и контрразведкой я тогда не усматри­вал), самому надежному, самому проверенному и безраздельно преданному Великому Делу.

Все ожидал я, что меня пригласят в какой–нибудь высокий кабинет и из–за стола выйдет человек в штатском, с уставшим лицом и грустной улыбкой. Я представлял, как он усаживает меня рядом на кожаный диван, говорит об огромном доверии ко мне и предла­гает совместно работать во имя высших государственных интересов. Конечно, не против своих, не в роли стукача, хотя в общем–то я и на это пошел бы, если предложили бы под благородным соусом: скажем, студент такой–то часто бывает в американском посоль­стве… Ну как на него не доносить? Тут уж сам Бог велел, это же не анонимная записочка о том, что некто слушает регулярно Би–би–си. Нюанс ведь есть, правда? Какой все–таки сукой я был!

Но институтские годы шли, и никто не прибегал к моим услугам, никто не вызывал! Сначала я объяснял это тем, что мудрая служба ожидает моего дозревания до такого амплуа, и удесятерял усилия в деле самоусовершенствования, но минул четвертый курс, а все не появлялся на горизонте человек с грустной улыбкой.

Тут я уже начал нервничать: уж не попал ли я в число недостойных или, не дай Бог, подозреваемых? Я всегда был осторожен в связях, но еще раз взглянул на круг своих знакомых (близких друзей я не имел, ибо не находил среди окружения равных по уму и таланту) и быстренько вычистил из него и тех, чьи родственники отсидели, и тех, кто ино­гда высказывал спорные мысли. Но и после этого не пригласили меня в таинственный кабинет… Тогда я пошел еще дальше и отсек от себя знакомых из мира богемы и евреев: может быть, они пугали моих ангелов–хранителей? Но и тогда лед не тронулся, а учеба шла к концу, и многие уже прикидывали, каким образом устроить свою судьбу.

А тут еще небольшая практика за границей, кое–кто выехал, а меня не взяли! Я сов­сем в панику впал и решил, что это из–за Каутского, да! да! стоял у меня на полке томик Каутского о «Капитале», изданный у нас, но по тем временам способный навести на опре­деленные размышления. Жалко было Каутского жечь, а оставлять где–то еще опаснее: ведь могли и по отпечаткам пальцев, и по пометкам на страницах легко определить вла­дельца… Пришлось закопать Каутского, так он до сих пор в земле и лежит, тлеет себе преспокойно. Но и тогда не раздалось долгожданного приглашения! Молчали компетент­ные органы, словно обиделись на меня за что–то.