И ад следовал за ним — страница 29 из 63

И тут я сломался и отказался дальше работать, лопнула какая–то пружина, горечь и отвращение охватили меня. Не могу, говорю, ничего у меня не выйдет! Если вначале все это дело казалось мне чуть ли не подвигом, то теперь я смотрел на себя, как на гнусного паучка, плетущего сети вокруг случайно залетевшей прекрасной стрекозы да еще при­крывающего всю эту мразь патриотическими идейками вместе с дебилом и вором Карпычем. До сих пор, когда вспоминаю «Убери стул!», омерзение поднимается в душе… «Убери стул!» — словно приказ рабу, но ведь даже не всякого раба в Древнем Риме заставляли проделывать такие штуки. Этот случай словно взломал меня изнутри, оголил мою душу и, как ни парадоксально, привнес в меня чувство порядочности, давно заглу­шённое абстрактными лозунгами о пользе делу.

И понял я, что никогда не смогу заниматься шпионажем, не смогу затягивать невин­ного в западню, не смогу выполнять работу, построенную на лжи. Ведь разведка — сплошная ложь! Грязнейшая грязь! Чем отличается добыча секретной информации от простого воровства, от постыдной уголовщины? А подкуп? Разве это не взяточничество, осуждаемое нашими законами? А дезинформация? Разве это не клевета? Все безнрав­ственно, все воняет жульничеством и преступлением! Я тогда еще верил в моральный кодекс и великое будущее нового обще­ства… Но какое отношение все это имеет к шпионажу? Как можно утверждать великие принципы, а за спиной обделывать грязные делишки? Все мы словно тупые, ослепшие кони, тянущие несчастный воз в далекую пучину, расцвеченную, как елка, веселы­ми огоньками и звездочками… Не зря отец советовал мне поступить в архитектурный, чувствовал грехи свои и не хотел, чтобы я пошел по его стезе… Жаль мне его, но в вину ему ничего не ставлю. Что есть ослепшие рабы, которым заморочили голову? Чело­век слаб и в тоталитарном режиме ведет себя ненормально, живет по бесовским законам, даже не подозревая об этом. Что можно ожидать от недавнего крестьянина, с трудом окончившего рабфак? Не любил он свою работу, а когда вышел на пенсию, возненавидел свое прошлое… Любил он землю и ба­лалайку, а у него все это отняли и превратили в карателя! Жалеть его надо, жалеть!

А моя прекрасная француженка вдруг взяла и уехала, тем самым разрешив мой кон­фликт с Кар­пычем. Я твердо решил отказаться от своих шпион­ских затей и заняться художественным переводом, кое–какой талантик у меня был…

Но Карпыч, видно, разрекламировал меня, и стали меня таскать из одного кабинета в другой, вели любезные и высокопарные разговоры, предлагали золотые горы и бле­стящую карьеру. Прикинуться бы мне тогда шизофреником или ляпнуть что–нибудь не­зрелое. В общем, уговорили меня. Слаб человек и грешен, и, если не признаете эту прос­тую библейскую истину, залетите в такие дебри, в такие утопии… Страшно сказать! Несло меня по течению, и не было ни сил, ни воли сопротивляться увещеваниям. А даль­ше все просто: спецподготовка, изучение языка… потом женили, не в буквальном смы­сле, конеч­но. Мягко это сделали, тактично. Все спрашивал кадровик любезно: «Ты еще не женился?» А ведь это уже внутренняя установка, и помимо своих желаний, начинаешь подбирать жену, да чтобы с хорошей биографией. Делаешь это в духе свободы, уже осоз­нанной как необходимость, и вот уже влетел в тихую пристань, бросил якорь. Самое Ин­тересное, что все это похоже на гипноз: начинает казаться, что действительно любишь и нет иного выбора. Поразитель­но, правда, Алекс? Впрочем, женился я счастливо, роди­лась у нас дочь, затем еще две, а через несколько лет я уже проходил обкатку в Брази­лии… Собственно, все остальное уже не интересно, главное — это «Убери стул!». Хотите сигару?

Мы задымили, как два разгоряченных паровоза. Юджин заметно опьянел, даже его крючковатый нос прорезали ранее незаметные склеротические жилки. Хватит исповедей, друг мой, со мной и почище бывало. Подумаешь, «Убери стул!». А ты что? В белых перчатках хотел работать? Подумаешь, не хотел лгать! А может ли человек не лгать? Кто из нас не лгал в семье? Кто не обманывал друзей? Кто не изменял? И разве не обожает большинство людей сплетни? Не вали все грехи людские на разведку, друг Фауст, вали на все человечество: не изобретали бы интеллектуалы ядерного оружия — нечего нам с тобой было бы и разведывать! Разве не благодаря подвигам ученых превратилась земля в пороховой погреб? Разве конфронтация не есть результат стол­кновения двух идеоло­гий? А разве мы, разведчики, придумали все эти теории, из–за которых уничтожили целые поколения? А кто преподавал в школах науку классовой ненависти? Разве не интелли­генты? Кто с гордым видом изощрялся в красноречии на страницах прессы? Нет, леди и джентльмены, разведчик подобен святому: он распял свою совесть ради своего народа и врет ради него, и дорогу себе в ад прокладывает ради Отечества! А как еще можно бо­роться с врагами родины? И тебе, Фауст, лучше заткнуться и не носиться со своей сомни­тельной совестью как с писаной торбой: поступил ты как обыкновенный подонок, предал страну, которая тебя выкормила и удостоила чести — да, да, чести! — вручив в руки твои щит и меч, дабы ты охранял ее землю от врага. А ты взял и остался, и черт тебя знает почему; и я, вместо того чтобы целовать Кэти в Лондоне, пью твой мерзкий виски и тан­цую с твоей очкастой бабой! Хватит дымить сигарой, Мефистофель, раскрывай рот!

Но рот раскрыл я.

— Очень интересно вас слушать, Юджин, и спасибо за искренность. Что я могу вам сказать? Я ведь и сам испытывал подобное… и не случайно сжег мосты. Нет смысла рыдать над свернувшимся молоком. Я смотрю на вещи просто: только Запад может помочь нашей стране и нет иного пути. Или — или. Пусть кто–то считает нас предателя­ми, когда–нибудь они поймут, что заблуждались… и что истинные сыновья Отечества — это мы. Да! Мы, перебежчики,— истинные спасители своего народа!

Мои слова своей банальностью напоминали передовицы «Дейли телеграф», кото­рые писал мой приятель Терри Браун, высокий хлыщ со стеком, водивший меня иногда в клубы Пэлл–Мэлла. В его политическом салоне я питался крохами вполне приличной информации и пил лучший в Лондоне «драй мартини», который вместе с неистребимым занудством Терри подтолкнул меня на отчаянный флирт с его норвежской женой, окон­чившийся в моей «газели» в пятидесяти ярдах от семейного очага.

— И все же я не понимаю, зачем дался вам Запад,— продолжал я.— Зачем вы рва­нули? Какой в этом смысл, если вы не работали и не хотите работать на западную раз­ведку? Ну, не лежала ваша душа к нашей службе, попросились бы в запас, придумали бы болезнь, попали бы пару раз в милицию по пьянке, и вас бы вычистили, и еще пенсию бы дали!

— Думаете, меня бы так просто отпустили? — удивился Юджин.

— А почему бы и нет? Я знал одного парня, его увольнять не хотели, посидел он однажды в рестора­не, а после освежился в пруду рядом — жарко было. Собрался народ, там купаться запрещено. Скандал в благородном семействе… милиция. И конец карьере!

— Я думал об этом. Но у меня было особое положение. Меня не отпустили бы так просто. Даже если бы я прошел по центральной улице в голом виде, меня не выгнали бы, нет! И я боялся, честно скажу, боялся! — Он даже пальцы растопырил от возбуждения.

Вторая бутылка закончилась, Бригитта ушла в другую комнату, а он снова начал обсасывать «Убери стул!» и болтать о Карпыче — в печенках у меня была уже вся эта история! Ах, аморально, ах, перевернуло всю душу! Будто Алекс не колол себе в задницу допинг! Не бежать же к профессору! Своею рукою колол, и продолжалось это не несколь­ко дней под зеркалами комфортабельного отеля, а целый страшный год, и не присматри­вал в отличие от этого чистоплюя, как выглядит объект (главное, что она служила про­граммисткой на военной фирме), не присматривался и колол себе, и не к чему было присматриваться: баба была толстая и мерзкая, вечно мокрая, и воняло от нее тухлой рыбой, поджаренной на средстве от клопов, жил у нее на квартире благородный Алекс целый год, целовал этот холодильник и Бога молил, чтобы пришибло ее кирпичом с крыши или врезался бы именно в нее пикирующий истребитель НАТО.

Юджин носом своим необъятным клевал, но все говорил, нес уже полную околе­сицу:

— Ужасна наша жизнь! Иду я однажды и вижу у забора трех молодых девок–строи­телей. Думаете, что они делают? Соревнуются, кто выше пописает… Такая взяла меня тоска: им бы Моцарта слушать, любить и рожать красавцев детей, а они…

Он закрыл лицо руками и замолчал, плакал, наверное. Выпей еще бутылку, Фауст, тогда дозреешь и пойдешь поливать слезами грязные каирские улицы, хоть от этого польза будет. Бабы как бабы, веселились, и ничего больше, и прекрасно, и пускай! Ведь не мучились, а мочились и до слез хохотали, когда одна доставала выше. Кому — конец мира и трагедия, а кому — великий оптимизм, вера в жизнь и женская солидарность… Все зависит от того, с какого шестка смотреть на картину, да и каждый видит свое в одном кубическом ярде воздуха.

Римма заламывала руки от восторгов по поводу рассказа любимого Хема, убива­лась над драмой швейцарского крестьянина, положившего свою покойную жену в холодный чулан — дороги снегом занесло. Через неделю пробрался к нему кюре, по­смотрел на покойницу и ахнул: «Что вы сделали со своей женой? Что у нее с лицом?!» «Да ничего, просто я рубил в чулане дрова, было темно, и не на что было повесить фонарь… я и повесил его ей на челюсть…» — «Вы любили свою жену?» — «Конечно, любил. А что?» Действительно: а что? Не рубить же дрова в темноте? Римма возмуща­лась первобытностью швейцарца, а я с ней спорил…

Тут я пересказал всю эту историю почти рыдающему Юджину, он посмотрел на ме­ня дикими глазами:

— А я ведь слышал этот расска… его читали как–то вслух…

Интересно, кто? Впрочем, в Мекленбурге Хема боготворили и знали почти наизусть очень многие. Что ж, доктор Фауст, мы неплохо провели время, хотя личность твою я еще для себя окончательно не прояснил.

Не расстраивайся, продукт веймарского вельможи, мы еще покопаемся в тебе, лю­безный, плохо ты знаешь старого крота Алекса, он еще вытряхнет из тебя всю подно­готную.