И ад следовал за ним — страница 32 из 63

Сорванный ужин и мрачные мысли о выжатом лимоне давили на меня, тут еще вспомнилось, как меня обмишурила Матильда, а вдобавок ко всему у самого дома я вдруг поскользнулся на совершенно ровном асфальте и картинно рухнул в лужу, воздев ноги к небу, словно мистер Пиквик на катке.

Дом встретил меня глухой тишиной, я подумал, что нужно купить попугая — жив­ности мне всегда не хватало,— и набрал телефон Кэти. Мгновенного и страстного сви­дания не получилось, говорила она со мной холодно и остраненно, будто все эти дни я sowed my wild oats[46]. Где вы, Пенелопы, Ярославны и Лорелеи, верно прядущие мужнины носки и бегущие к двери, лишь заслышав далекие звуки шагов? О бедный дядя Том, ты умрешь в своей хижине, пропахшей куревом и водкой, так и не познав женской предан­ности! Римма тоже никогда не ждала меня, даже если знала о дате моего приезда, не пекла праздничный пирог, не зажигала свечи и не ставила в центр стола внушительную свиную ляжку, обложенную молодым картофелем с укропом. Никто не ждал бедного дядюшку Тома — неужели ничего в жизни больше не оставалось, как мчаться в Сохо на поиски Черной Смерти — Утоли–Моя–Печали?

Спина ныла после позорного падения в лужу, и пришлось открыть желанный «глен­ливет». Но пить я не стал: пить хорошо в минуты побед и душевного подъема, на вино­градниках Шабли и после взятия планки с первой попытки; сейчас пить я не стал, черт с ними со всеми, одна поездка в Каир стоила трех лет жизни, пора подумать о здоровье, открыть новую страницу в жизни, регулярно ходить в бассейн, делать утреннюю зарядку с гантелями, выезжать каждый день на прогулки в Ричмонд–парк, обнимать там оленей и играть в гольф с выжившими из ума сквайрами.

Я еще раз позвонил Кэти и голосом кошки, съевшей чужое мясо, тактично пожало­вался на свое болезненное состояние (журчал я, как горный ручеек в необъятных Андах), граничащее с желтой лихорадкой — о грязный Каир! — один вздох, другой, по идее, она уже видела мой обострившийся нос и смертельный цвет щек.

— Ты был в Каире? — Голос ее оживился.

— И кое–что тебе привез… Зачем нам ссориться, Кэти? Жизнь так коротка, мы лю­бим друг друга, конечно, в прошлый раз я был не прав, прости меня! Если бы ты знала, какие удачные контракты я заключил…

Она обнадеживающе подышала в трубку, но пози­ций не сдала, несмотря на все мои увещевания.

— Я тоже неважно себя чувствую, давай созво­нимся завтра…

Нет, звезды сегодня не располагали к удаче, все шло шиворот–навыворот, не слу­чайно я шлепнулся в лужу, плюнь на все, Алекс, залезай на диван, укройся теплым пле­дом и лежи, не бухти! Вся наша жизнь качается между радостью и бедою и уравновеши­вается в конце концов самым невероятным образом. Плати, брат Алекс, падением в лужу за удачное приземление самолета, которое стоит подороже,— вот тебе и баланс, и равновесие на весах жизни и смерти. Застыли они, чуть–чуть покачнулись — ты сделал свое дело в Каире, и одна чаша взлетела вверх. А вторая… Закрой двери и окна, Алекс, жди грозы и шаровой молнии, и вообще лежи тихо под пледом, и не рыпайся, не высовы­вай носа из дому в этот вечер, дай весам постепенно возвратиться в норму, с помощью разной мелочи, вроде несварения желудка, севшего аккумулятора, фунта гнилых орехов, подсунутых на рынке в Портабелло, читай свои газеты, Алекс, опять они, гады, хают Ме­кленбург за военную угрозу и нарушение прав человека, а Мекленбург тоже не лыком шит и вставляет в ответ возмущенному Западу те же обвине­ния.

Часы пробили одиннадцать тонким расстроенным голосом, и я начал медленно от­ходить ко сну, гоня от себя паскудную тень Бритой Головы (он в последний момент вдруг залез в коробок) и призывая туда толстую бабу, которая торговала урюком, сидя на крыльце и высоко задрав юбки, было это в далеком эвакуационном детстве, сидела она враскорячку, и мы, пацаны, располагались около нее на земле и жадно всматривались в темную бездну, обтянутую голубыми трусами, притворяясь, что поглощены расчерчива­нием земли для игры в «ножики». Баба являлась ко мне во сны регулярно лет до восем­надцати, потом исчезла, словно обиделась на что–то, и появилась, как ни странно, совсем недавно, после возвращения из Мекленбурга. Сгорал я от стыда, но все равно лез почти под самое крыльцо и предавался грешным созерцаниям.

Баба уже рассаживалась на крыльце и раскладывала на полотенце грязноватый урюк, когда раздался телефонный звонок. Я даже плюнул от злости: кому понадобился Апекс в эту пору? Трубка ответила короткими гудками, я подождал немного, думая, что это звонил Хилсмен или раскаивающаяся Кэти (с ужасом я представил, как она вдруг примчится ко мне и нужно будет вставать и причесываться. Боже! Как я устал от всего этого!). Но второго звонка не последовало, и я с удовольствием залез под одеяло, воссоз­давая картины крыльца и урюка.

Меня разбудил звонок в два часа ночи.

— Извините, господин Уилки.— Голос был хриплый и сдавленный.— Это говорят из полиции. Вашу машину, которая стоит у дома, задел пьяный водитель. Вы не могли бы на несколько минут спуститься вниз?

Я быстро натянул на себя спортивный костюм (мекленбургская привычка, в послед­нее десятилетие там прочно вошли в моду такие костюмы, их носили дома, на курортах и в поездках с таким же самозабвением, с каким после войны носили пижамы) и выскочил на улицу. Моя машина стояла на обычном месте по другую сторону улицы, ярдах в ста от подъезда, ни одной человеческой фигуры не крути­лось вокруг.

Лишь только я сошел с тротуара, направляясь к своей машине, как раздался мощ­ный рев мотора, словно взлетал в воздух самолет, и справа полетела на меня черная громада с потушенными фарами — доля секунды — и лежать бы раздавленному Алексу с раскроенным черепом, окропляя гениальными моз­гами хемстедские булыжники!

Но реакцией я всегда владел первоклассной (в волейболе успевал взять мяч почти у земли, дядьку на тренировках по самбо сбивал с ног прежде, чем он успевал двинуть рукой), рванулся, как спринтер на финишной ленточке, грудью вперед и почувствовал легкий удар по бедру, сбивший меня на землю. Тип за рулем тут же дал задний ход, пытаясь переехать меня колесами, но не на дурака напал: покатился Алекс быстрым колобком к другой стороне дороги. Водитель газанул, но я успел разглядеть некую ми­леди в собственном, очевидно, чулке, натянутом на голову в стиле грабителей банков,— на дикой скоро­сти она домчалась до поворота и, визжа тормозами, скрылась за углом. Марка машины показалась мне какой–то допотопной, хотя, катаясь по асфальту, я при всем желании не мог фиксировать детали.

Нет, сегодня на моих звездах стояла каинова печать, весы жизни и смерти раскачи­вались опасно.

Как ни странно (а может быть, это вполне естественно?), настроение мое, как и у любого уцелевше­го смертного, резко пошло вверх; чуть прихрамывая, я направился домой, содрал с себя замызганный любимый костюм и залез в ванну.

Покушение планировалось по незамысловатой схеме дешевого боевика: сначала проверочный телефонный звонок, установивший мое пребывание в замке, затем такой же ложный вызов на улицу (стало понятно, почему незнакомец говорил голосом застрявшего в клозете геморроидального старца,— как это профурсетка сумела изменить голос?) — работала она классно, еще немного — и готова глубокая яма, Алекс, и мы жертвою пали в борьбе роковой!

Работала изящно, но рука чувствовалась любительская,— во всяком случае, ни ЦРУ, ни Монастырь никогда не пошли бы на такую примитивщину — есть способы поэф­фективнее: и письмо, пахнущее «духами» (смерть через неделю), и легкое прикосновение портфелем к коже руки в метро, и брызги аэрозоля в глаза, инфаркт, и никаких следов при вскрытии.

Весьма похоже на действия отчаявшегося одиночки, но кто так жаждет угробить Алекса?

И тут вдруг меня осенило: да это дело рук Крысы! Или ее подручных! Крыса проню­хала, что я начал ее разматывать… Но с кем она, черт побери, связана? С американ­цами? Или с англичанами? Или с Израилем? Или с наркобизнесом? А вдруг Крыса — террорист? Или банда? Или масоны? Крыса со своей международной организацией, наблюдающей сверху за дракой наших служб… Крыса идет своим путем к установлению мирового господства… тьфу! Почему бы и нет?

Голова моя разрывалась от догадок вместе с задом, дико болевшим после кувыр­каний на асфальте (и все–таки падение в лужу было знамением Божьим, если вспомнить, как граф Плеве поскользнулся на сливовой косточке за несколько часов до того, как его ухнули террористы), звонить в полицию я, естественно, не стал, погладил друга по зе­леному горлышку и выпил бутылку в четыре приема, смешивая ее с чистой водой в любимой чаше, прихваченной в свое время в Орвальском монастыре, что на грани­це Бельгии с Францией,— в конце концов лучше быть алкоголиком, чем покойником.

Утром после изнурительного сна я вышел на улицу и обнаружил на затекшем от дождей столбе, кото­рый словно скорбел все мое долгое отсутствие, полоску мела, что означало вызов на встречу от неутомимого Генри, который явно не желал подчиняться условиям консервации и рвался в бой, несмотря на все мои запреты.

Согласно заранее обусловленным условиям связи (о Чижик, помяни меня в своих молитвах, о твой великий и могучий язык!), рандеву имело быть не на кладбище, где я любил побродить меж дубов и изваяний плачущих вдов на надгробиях, размышляя о непостижимой сути земного бытия и беседуя с приятными мне тенями[47], а в небезызвестном лесу Эппинг Форест на севере столицы.

Но кладбища я не миновал и не хотел миновать, ибо Истбурн–грейвярд лежало на пути к Эппинг Форесту, а Истбурн–грейвярд — это фейерверк, это плачущий от хохота, увязший в излишествах Фальстаф (между прочим, так звали собаку моего австралийского родителя, в деревушке пса помнили и любили: однажды он прокусил икру самого англий­ского генерал–губернатора, который проезжал мимо, пожелал выйти из автомобиля и побеседовать с народом — тут он его и хватил и вошел таким образом в анналы истории деревни), тут забываются и городской грохот, и бензиновая вонь, и ошалевшие толпы на Оксфорд–стрит и в Холборне, я ездил сюда иногда без всяких оперативных нужд, чтобы отдохнуть от людей и умиротворить мятущийся дух, да и просто к погулять и поразвлечь­ся: томился там целый сонм безвестных остряков, выдохнувших на прощание эпитафии на радость живым. Бродя меж потрескавшихся плит, я всматривался в побледневшие надписи, и их авторы словно выскакивали из–под земли и декламировали хорошо постав­ленными голосами: «Тут покоится Мэри Лизард, почившая в возрасте 127 лет. Она при­шла пешком в Лондон сразу же после Большого пожара 1666 г., была добросердечна и здорова и вышла замуж за третьего мужа в 92 года» (вижу: краснолицая, вся в прожилках, в белом чепчике и показывает всему свету остренький язычок); «Тут лежит бедный, но честный Брайан Тансталл. Он был заядлым рыбаком, пока Смерть, завидуя его искус- : ству, не вырвала у него удочку и не посадила на свой крючок» (бледный спирохет, про­дремавший всю жизнь на берегу, где и выдумал себе эпитафию); «Жизнь похожа на таверну, где останавливаются проезжие. Одним удается лишь позавтракать — и они уходят, другие остаются до обеда и хорошо насыщаются, и только самым старым достается ужин, после которого они отправляются спать» (а это Огромная Голова, облысевшая от умствований уже в юности, вот она наморщила кожу на лбу, усмехается, скребет ногтем по виску, сейчас на нее сядет воробей) — да! Мекленбургу такие эпита­фии и не снились, все едино, все просто и без выкрутасов в родной стране, в крайнем случае: «Любимому мужу и отцу от неутешных вдовы и детей».