— Как? Вы тоже болгарин?! — удивился мой компаньон.
— Нет, я поляк, но являюсь гражданином Болгарии,— ответил я на родном языке и чуть сощурил глаза, чтобы придать некую многозначительность этой фразе.
— Но вы член нашего землячества? Я там знаю почти всех…— лопотал болгарин.
— Бывают обстоятельства, когда в землячестве не все известно,— твердо осадил я его.
Смешно, Алекс? Секретность настолько пропитала нашу жизнь, настолько свыклись все, что вокруг осведомители, агенты, резиденты, нелегалы, затемненная номенклатура, таинственные иностранцы, что принимаем любую чепуху на веру. Вот однажды пришла к моей жене подруга. «Маша,— говорит,— познакомилась я на курорте с одним красавцем разведчиком, одет во все иностранное, рассказал мне по секрету, что работает в Испании. Твой муж не знает его?» Я тут же запустил проверку, и оказался красавец продавцом с двумя судимостями… Но я опять отвлекаюсь, Алекс, извините. Короче, я выкрутился кое–как, навел тень на плетень.
И вот наконец финская земля, мои страдания кончились, запахло свободой, меня охватила полная эйфория, голова кружилась от успеха — так, наверное, радуется осужденный на казнь, когда за пять минут до повешения ему приносят известие о помиловании.
Старый хельсинкский вокзал показался мне дворцом, один иностранный говор приводил в экстаз. Я легко получил недорогой номер в привокзальном отеле и рассчитывал на следующее утро уехать в Турку, а оттуда на пароме — в Швецию. Будущее казалось мне безоблачным, я и думать забыл о семье и своем побеге, я радовался жизни и комфорту, побултыхался в душистой ванне, обтерся огромными махровыми полотенцами, разрисованными абстракциями, я заказал шампанского и раков, дурной тон, конечно, но хотелось кутить, а в Финляндии в то время был как раз рачный сезон, и так захотелось раков… ведь в последний раз ел я их лет пять–шесть назад у отца, ходили мы с бреднем по заросшему озеру и приволокли домой целых три ведра, раки — это моя слабость, особенно если они остро пахнут илом! Как люблю места, где проходило мое солнечное детство с кофейного цвета «ауди», и особняком, и часовыми! Когда я охотился на воробьев в саду…
Как сейчас помню светлый, белый–белый номер и двух негров: один подвозит тролли с шампанским и раками, другой разливает. Оба в белых фраках, белый–белый цвет… Как их занесло в Финляндию? Впрочем, цветными и черными уже забита вся Европа.
Я решил прогуляться по Маннергеймтие, сошел вниз по лестнице и, задержавшись на втором этаже, взглянул на фойе. Рядом со стойкой администратора стояли двое в шляпах и плащах, вид деловой, совсем не праздный, выправка военная, морды пинкертоновские.
Вся моя эйфория мигом улетучилась, и до меня дошло, что моим шефам удалось связаться с финской полицией и нацелить ее на меня, по всей видимости, подав мою особу как опасного уголовника, убившего не один десяток людей или ограбившего сотню банков.
Как ракета, я взлетел в свой номер, запер его на ключ изнутри, быстро собрал свой саквояж и приоткрыл балкон: внизу простирался провинциально–уютный Гельсингфорс, почти рядом серело здание универмага «Стокман», где я частенько покупал сувениры во время транзита домой. Балкон опоясывал гостиницу и был разбит перегородками на секции у каждого номера.
Жизнь или смерть! Не долго думая, я перелез на соседний балкон, затем на следующий, такая прыть у меня появилась от страха, что взял я, как добрый конь, около двадцати барьеров. На одной секции я задержался и постучал в окно — дверь отворилась, и я предстал перед удивленной парой, рассеянно поглощавшей виноград из круглой хрустальной вазы.
Вы верите в людей, Алекс? Иногда весь мир мне кажется одним огромным и злобным чудовищем, которое все разрывает на части, предает и продает, и все равно завидует, и исходит жаждой убийства,— низкий и мерзкий мир, в котором подыхать и то противно! Но вдруг в этом море зла наталкиваешься на удивительное милосердие и красоту души, на доброту, поражающую своей бескорыстностью… Ах, как радостно тогда становится на душе и снова хочется жить и — как это говорил доктор Гааз? — спешить делать добро. Мы, разведчики, изломаны, мы искорежены своей профессией, мы всегда ищем в человеке слабину и грязь и сами от этого превращаемся в нелюдей, и все–таки… все–таки самая поганая тварь останавливается и задумывается, когда своим грязным носом ощущает добро…
Вся сцена выглядела, как в хорошей комедии Чарли Чаплина, мне оставалось приподнять свой несуществующий котелок и представиться:
— Я политический беженец из Мекленбурга… Помогите мне… Меня могут выдать финны… Сейчас сюда придут…
Лица супругов тут же стали деловыми, словно они давно ждали, когда в их комнате появится беглец (оба оказались западными немцами, но мой ломаный английский поняли без труда), и безмолвно втиснули меня в платяной шкаф вместе с саквояжем, главное, без тени колебания или страха, наверное, именно так порядочные интеллигенты в свое время прятали революционеров от царских ищеек, зря, наверное. И почти сразу же громкий стук в дверь:
— Откройте! Полиция!
Супруги явно не торопились, муж даже вышел в ванную и включил воду.
— Что вам нужно? — спросила жена через дверь.
— Немедленно откройте дверь!
— Но я не одета! — Все это напоминало мне всю ту же сумасшедшую комедию с преследованиями, выстрелами, падающими перекидными мостами, гонкой и скачкой… Помните, какой–то латиноамериканский политэмигрант скрылся в церкви и спрятался под рясой у священника? Все было похоже на правду, я задыхался от запахов крепчайших духов, бивших мне в нос[58] из дамского платья, и больше всего на свете боялся чихнуть, а чихнуть хотелось страшно, громко, очистительно чихнуть на весь шкаф — представляю, как бы я выпал оттуда, словно кулек, прямо к полицейским ботинкам!
Щелкнул замок, и тут я услышал истерический вопль мужа, орущего на диком немецком — словно тарелки били об пол.
— Как вы смеете?! Кто вам дал право?!
— У вас в комнате никого нет, герр?
— Что за нахальство! — Дальше взрывалось нечто похожее на «доннер веттер» и «швайне», он стал набирать номер телефона.— Немецкое посольство? Срочно соедините меня с консулом! На меня совершено нападение!
— Извините, герр, мы только хотели узнать…
— Мне до этого нет никакого дела! Как вы смели вломиться в мой номер? Передайте консулу,— это уже в трубку,— что звонит герр Бауэр… Я жду… Я не кладу трубку…
Дверь захлопнулась, и герр Бауэр, поорав еще с минуту,— его вопли доносились до коридора, куда уже, судя по голосам, высыпали люди,— приоткрыл створки шкафа.
— Вы не задохнулись? — спросил он тихо по–английски и снова стал громко возмущаться и даже вышел в коридор и пошел в контрнаступление на перепуганную полицию — прекрасный прием, ведь все мы не перевариваем истериков, душевнобольных, скандалистов, боимся их как огня.
Так началась моя дружба с Бауэрами, милейшими людьми, работающими на западногерманской фирме в Каире, им обязан я жизнью[59], им я останусь благодарен до самой смерти.
У меня и сомнения не было, что все входы и выходы из отеля перекрыты: финны работают грубо, но добросовестно. Фрау Бауэр вышла в город и в театральном магазине приобрела парик и набор грима, супруги посадили меня в кресло, довольно умело разрисовали, она пожертвовала некоторыми своими туалетами, и вскоре я превратился в старую, противную, носатую бабищу в очках и преспокойно проковылял через все полицейские кордоны.
Выйдя из отеля, я тут же направился на вокзал, благо, что он через дорогу, переоделся в вокзальной уборной и тут же сел на поезд до Турку.
На следующий день я уже шагал по мостам Стокгольма, к вечеру на деньги, ссуженные Бауэрами, я вылетел в Каир…
Дальше уже неинтересно… Я познакомился с Ритой, поступил на работу. У меня появилась идея написать бестселлер под чужой фамилией и свести счеты с прошлым. Кое–что я написал… Впрочем, я давно не лил столько пива… Не пора ли нам прогуляться?
Мы расплатились и покинули гостеприимный паб.
— Публиковать мемуары вы не считаете зазорным, а разве это не нарушение присяги? — воткнул я ему шпилечку.
— Это открытая политическая борьба, это вполне нормально! В истории полно примеров, когда люди отрекаются от своих взглядов и восстают против прошлого. Вспомните Андре Мальро, Говарда Фаста или Артура Кестлера. Все они были убежденными коммунистами, но потом превратились в не менее убежденных антикоммунистов. Кто–то сказал, что в конце концов в мире останутся лишь коммунисты и бывшие коммунисты,— я думаю, что коммунистов вообще не останется[60]…
На улице моросил дождик. Юджин раскрыл зонт с бамбуковой ручкой, а я шагал, подставив голову стихиям, и слизывал с губ солоноватые капли. Дождь успокаивал меня, настраивал на оптимизм, бодрил и веселил, в нем я чувствовал себя буквально как рыба в воде, наверное, в другой жизни я и был каким–нибудь карасем. Римма, наоборот, мучилась от пасмурной погоды, дождь ввергал ее в транс, она оживала только под солнцем, светящим с голубого неба, ливня она боялась панически и всегда задергивала в комнате шторы. Меня же дождь омывал и очищал, я мог часами наблюдать, как стучат и разрываются капли на асфальте, как суматошно бежит вода по крышам, прорываясь к водосточной трубе, и особенно любил я идти по траве после теплого дождя. Я бы всю жизнь ходил босиком — терпеть не могу туфли,— из матушки–земли в меня вливаются токи, призывающие к жизни. Кэти не понимала наслаждения, когда топаешь голыми пятками по полу, и все время подсовывала тапочки.
Вокруг Тауэра бродили туристы под зонтами и, несмотря на дождь, щелкали фотоаппаратами. Я еще раз взглянул на пепельного цвета башни и вдруг почувствовал, что нахожусь под слежкой. Такое бывало не раз: словно невидимые мурашки пробегали по спине, покалывая кожу, не понимаешь, в чем дело, но осознаешь некий дискомфорт, хочется оглянуться, повертеть головой или нырнуть куда–нибудь в сторону.