уи Богоматери с младенцем на руках.
Я оторвался от бутылки и огляделся вокруг. Бар веселился. Содрогаясь от нарастающей какофонии воплей, переходящей в томный шепот, зверушки постепенно избавлялись от предметов своего незатейливого туалета. Фасады стрингерш являли собой узоры вроде мошек, они легко слетали на дубовый паркет, застревали в цветных торшерах, свисали с картинных рам. В прежние времена я уже влетел бы в этот физкульт-парад и гарцевал бы на белом скакуне, но мысли о вечности и вообще мысли разжижают волю, особенно если они реконструируют судьбы наложниц в одном caркофаге с фараоном и калек, разъезжающих в креслах на колесах. Все казалось паскудным фарсом, спектаклем марионеток, привезенных из музея восковых фигур, пошлым кривлянием третьесортных путан.
Встал, сделал несколько шагов и застыл у зеркала. Белое привидение с красными глазами. Одышка, словно сутки бежал по Сахаре… Боже, как в один присест я когда-то взлетал на купол собора святого Павла, а потом пил пиво в пабе «The Olde Cheshire Cheese»! Взлетал, как казалось, еле потом спустился,[27] рубашка промокла насквозь, ноги отнялись, обратно ковылял, опираясь на перила, а потом органон вышел из строя, потроха судорожно выбрасывали все содержимое, сердце трепетало, как дубовый листок на ветру, распухшие мышцы объявили забастовку. Тут я взглянул еще раз в зеркало на белую маску Пьеро — тут помог бы звонок в «скорую помощь», которая и вытянула бы на носилках тяжелобольного из клуба под улюлюканье резвящихся монстриц. Никогда! Усилие воли — и я бросился к туалетам, кафель ослеплял меня, прижигал огнем, обдавал холодом. Суетливо я бросился обратно, но тут кабинка заныла, заскрипела, открылась, и я услышал жуткий визг дамы, которая вывалилась на кафель, словно спасаясь от залетной крысы.
…Она[28] убегала, иногда поворачивая голову и блестя золотой коронкой (сколько раз я просил: замени ее! это же моветон! это же послевоенный Сочи!). Бежала мимо готеля «Пушкин», названного так потому, что однажды в соседнем доме гостил полусумасшедший пиит Батюшков (беднягу Александра Сергеевича даже в Карлсбад не выпускали), скрылась за постаментом со Святой Марией с шестиконечной звездой, где я потерял ее из виду. Засек неожиданно на набережной горной речки Теплы, она поигрывала узконосым графинчиком с целебной водицей из Млынского источника (такие продавались на каждом углу, чем еще блеснуть курортнику по возвращении к родным пенатам?). Заметив меня, перебежала по мостику к отелю «Колоннада», развернулась и зашагала к Гранд-отелю «Пупп», вошедшему в историю, благодаря благословенным визитам Людвига ван Бетховена, Вольфганга Амадеуса Моцарта и конечно же Иоганна Вольфганга Гете, не вылезавшего из Карлсбада из-за ухаживаний за прекрасной дамочкой Ульрике.
— Римма! — закричал я, но она даже не обернулась.
Так мы бежали вдоль Теплы, по разным берегам, и я никак не мог перебежать к ней, — исчезли мостики (а они когда-то были), да и народу подвалило. Я натолкнулся на набычившегося Бетховена, отпугивавшего своим тяжелым взглядом, возник жестикулирующий Гитлер, визгливо призывавший местных судетцев стать частью великой Германии. Любитель заграничных курортов велеречивый Тургенев объяснял застенчивому Гоголю, что водолечение гораздо лучше в Мариенбаде, где подолгу бывал Гончаров, иначе как он мог написать такой увесистый кирпич, как «Обломов»? Петр Великий, обняв за плечи короля Священной Римской империи чеха Карла IV, с высокой горы делал мне знаки рукой: мол, догони ее, догони!
Именно в Карловы Вары мы в свое время рванули с Риммой на медовый месяц с благословения Монастыря. Остановились в отеле «Виндзор» с огромным парком и кортами, окунулись в разнообразные процедуры, в массажи, грязи, жемчужные ванны и, естественно, в питие из источников. А какие обстоятельные обследования, какие кривые сахара и сердцебиения! До сих пор в памяти «суточная моча» — четыре разноцветных небольших ведра, заполненных в определенное время Алексом, как весело было тянуть все это в лабораторию, по гравиевым дорожкам, мимо опускавших очи долу красавиц. Днем на Млынской колоннаде и в саду Антонина Дворжака гремели симфонические оркестры — от Вивальди до Штрауса, гудел орган в храме Святой Магдалины. Днем мы вели гнусную диетическую жизнь, предвкушая, как оттянемся вечером. Спортивной походкой поднимались в старинный ресторанчик «Малый Версаль» и пожинали там стейки из серн, газелей, оленей, кабанов и зайцев, заливая весь этот букет солнечным моравским и богемским вином, словно предназначенным для легкокрылых ангелов. Тогда там уже воздвигли памятник Карлуше, который на денежки друга Фридриха ухитрился побывать на курорте аж три раза, знал, что здоровье пригодится для строительства нового мира. Помню, когда я попросил какого-то неграмотного итальяшку щелкнуть меня у монумента, он удивился и заметил: «Зачем? Вы гораздо красивей!» Православный храм сиял голубыми и золотыми луковицами, и вообще весь этот район Вест-энда ошеломлял изощренно-элегантными виллами. Потом снова бежали с горы на водопой, проталкиваясь сквозь толпы страждущих… Если во французском городке Лурде исцеленные воздвигли памятник из костылей и клюк, то здесь бы я вылепил огромную кучу из дерьма (конечно, удобнее наложить всем курортным миром, но…). Обмотал бы ее кишками и для пущей ослепительности воткнул бы туда раздутые печени, склизкие желудки, фосфоресцирующие селезенки и зловеще зеленые желчные пузыри.
Тогда мы еще так мало знали друг друга, почти не знали и с интересом наблюдали, как постепенно прорывалось в нас то, что называют обычно «семейная жизнь»; она никак не могла подобрать слов в минуты нежности, чего-то постоянно стеснялась, однажды вдруг у нее выскочило: «Мой сладкий», я и бровью не повел, но изнутри, видимо, донесся такой вопль, что она больше так меня не называла. О, ужас, о счастье простоты! Мы пили млынскую водицу, затем налегали на моравские вина и жареную утку по-чешски, на решетке в компании с жирной шпекачкой, на айсбайн, обложенный всеми видами sauerkraut. Трубил оркестр, многие пускались в вальсы, мы тоже танцевали, прижавшись друг к другу, как две половинки бутерброда, и хотелось, чтобы танец не кончался никогда, и чтобы все исчезли к чертовой матери, и на колоннаде остались бы только мы вдвоем, только вдвоем на целом свете. Снова моравское вино, умащенное бехеровкой под ролль-мопсы. Безумства молодости. Поддавший Алекс отобрал костыли у муляжа Швейка на скамейке рядом с одноименным кабачком и отбил чечетку, размахивая костылями и приводя в восторг публику. И тут — здрасьте, я ваша тетя! — пред помутневшими очами вдруг возник сам Маня во всей своей начальничьей красе. В белых полотняных штанах, черных, строгих туфлях и соломенной шляпе, долженствующей прикрывать «бобрик» в тот летний вечер.
— Добрый вечер, Алекс? Что это за костыли, у вас переломы? (Он видел весь блеск моей чечетки, но проявил такт.)
— Да это просто так… — протянул я неопределенно, глупо пряча костыли за спину, словно это был украденный сейф с миллионами.
— А я тут по обмену в «Бристоле», живу в номере, где когда-то проживал маршал Жуков (скромное сравнение). Очень помогают мне жемчужные ванны… (острый взгляд на костыли). Сходите обязательно на смотровую башню «Диана», оттуда красивый вид на город. Впрочем, я забыл… (Кивок за мою спину, определенно будет звонить в столицу по ВЧ насчет моих костылей.)
— Желаю набраться сил — и за работу! (Без лозунгов начальство не может.)
Повернулся и растворился в стадах пьющих из источников, а мы с Риммой продолжили пир жизни. Тогда я еще не понимал, как непохожи, как далеки мы друг от друга, хотя чувствовал ее ограниченность, если говорить очень мягко и скромно. Но это лишь распаляло во мне костры любви, я мнил себя Пигмалионом, точнее, Рексом Харрисоном в образе профессора Хиггинса, я восторгался, что ничего не читая, она способна была поддерживать разговор от Бисмарка до насморка, она все запоминала и впитывала в себя как губка. Мои коллеги, имевшие счастье с ней соприкасаться (не говорю о покойном Коленьке), всегда восторгались ее интеллектом и начитанностью, хотя моя Жорж Санд не только не кончала университетов, но даже близко к ним не приближалась. Я любил ее и больше всего любил ее огромные серые глаза, наблюдательные и печальные, жившие отдельно от тела (невольно приходит на ум нос майора Ковалева), они меняли цвет в зависимости от настроения (в гневе превращались в белые, что поражало). Они подмечали каждую деталь: не застегнутую пуговицу на рубашке, волос, выросший на ухе, морщину, которой не было вчера, — в общем, это было целое жандармское отделение (или управление), Большой Брат, контролировавший всех и вся. Но разве в этом главное? Любил я ее без памяти, наплевав на Большого Брата. В постели с ней туман захлестывал мою голову, каждый ее вздох, каждый стон сладко защемляли мое сердце, в вены влетало тягучее блаженство, и хотелось вечности, и чтобы это никогда не кончалось.
Вот и сейчас она убегала, и я точно так же любил ее, хотя это уже была другая Римма, совершенно другая и невозможно такая же. Чуть пополневшая, с седоватой головой (или это парик, прикрывавший лысину? — иногда тошно от собственных шуточек), хотя бежала она резво, еще раз оглянулась, остановилась около городского театра, поправила прическу, словно собираясь на гала-премьеру, неожиданно важно поднялась по ступенькам и исчезла за дубовой дверью. К счастью, я оказался около мостка (иначе непременно бы пересек речку вплавь), пролетел по нему со скоростью света и двинулся к театру, но на подходе какая-то неведомая сила подтолкнула меня в гору. Задыхаясь и обливаясь потом, я скакал вверх по ступенькам, подобно той испуганной собаке на охоте Карла IV: она ошпарилась в термальном ключе, дико завыла и помчалась к охотникам. Событие сие явилось поводом для королевского изречения: да будет здесь град заложен, пусть все больные и здоровые залечивают здесь свои раны! Ступеньки внезапно оборвались, и меня потянуло по тропкам, к счастью, не слишком крутым, покрытым опавшими листьями и снегом (и это лето!). Пот уже катил с меня ручьями, они бурлили, издавая острый запах и капая на землю…