В отличие
От афоризма «Не ешьте несвежий продукт!»
Или «Не высовывайте голову из самолета
на ходу!»
Просто и для здоровья полезно.
Освежимся прессой.
Пока небо как спирт голубой.
Победа Карпова одна за другой.
Психи Корчной и Картер.
Наше спасенье — в голодной диете.
Трудящиеся пишут, что нет общественного
клозета
На границе с Абхазией.
Бессердечность и безобразие.
Осудить. Снять. Отправить виновников
на перевоспитание молодежи —
задача старшего поколения.
В Никарагуа волнения.
В Южной Африке гонения.
В Западной Европе падение
Курса и нравов.
И общественное мнение
Твердо выступает за соблюдение
Хельсинкского соглашения.
Хорошо было жить в каменном веке:
Ни книг, ни газет, ни атомного зуда.
Шьешь себе из шкуры шубу,
Вырываешь сам себе зубы.
Умираешь, не зная, что это — диабет,
Думаешь, что просто наступило время
И повелела судьба.
Такие, брат, дела.
В общем, достаточно гнусное настроение.
Переломим. Переиначим.
Превратим в кошмар.
Например, хватил тебя удар,
И подруга жизни хохочет у ложа
И строит рожи.
Как это?
«Королева играла в старом замке Шопена
И, внимая Шопену, полюбил ее паж»…
Строит рожи и плюет чем-то тошным
В твою отвисшую.
Блестящая перспектива
Для созерцающих с философской вышки.
Вообще жизнь устроена неверно.
Надо обратить и обработать время.
Начинать со смерти и кончать рожденьем.
От склероза — к полному отсутствию извилин,
От старости — к детству!
Заметьте,
Сколько оптимизма в этой концепции:
С каждым годом здоровеет организм,
С каждым годом уменьшается скептицизм
И резвыми темпами нарастает потенция.
Становишься все меньше — и вот уже маленький.
И младшую дочь называешь «мама».
Собираешь марки,
И тебя подсаживают на велосипедную раму.
Еще немного — и кричишь «уа-уа»,
Понятия не имеешь ни о каком Никарагуа,
Где волнения, падение, общественное мнение.
Скрываешься где-то между ног —
Тоже ведь смерть, но только наоборот.
Превращаешься в блуждающий сперматозоид,
Распадаешься на части.
И с этого конца пустота как назло,
И тут она, царица-случайность.
Хорошо, если был бы дьявол или Бог,
Антимир, или, по-простому, ад или рай.
А так почему-то очень холодно,
Хотя солнце горит, даже жара.
Чтобы пройти над морем,
Сгинув в небытии кротко И без зла,
Почести получив по сану.
«В белом плаще с кровавым подбоем,
Шаркающей кавалерийской походкой,
Четырнадцатого числа Весеннего месяца нисана…»
Ах, поэты,
Все вас тянет в какофонию,
В идиотские потоки сознания.
Неуместная ирония, неумелое отражение
Волнения, потрясения, падения
Общественного мнения.
Где нить рассказа?
Начинается с бухты-барахты,
С претензии на философское размышление.
Лажа.
Ни хрена тут нет.
Пахнет обыкновенным плагиатом.
Дайте сюжет,
Как в «Дайте мужа Анне Закеа!».
Что хочет сказать автор?
…А автор хочет вам сказать,
Что любит пиво и сосиски.
…А автор хочет вам сказать
То, что ему на вас начхать.
…А автор хочет вам сказать,
Что по заплеванной аллее
Оленем грустным он шагал,
Реальность густо отражал,
Вернее, отражать пытался.
Но как наш автор ни старался,
Ее, увы, не отразил.
До хрипа трубку он курил
И до видений напивался.
Сидел на лавочке, дымя,
И думал, как убить себя.
Он мыслил плоско, трафаретно:
Ведь скоро минет пятьдесят…
Поэты все в аду горят,
А те, кто живы, — не поэты!
Ногами влажными, босыми
Он грязь месил и всласть вонял.
Поэты все в аду горят, — звенело хрупко.
Воздух, синий От подгоревших шашлыков,
На важность сплющенных мозгов
Давил несокрушимым сплином,
Как англичане говорят.
Поэты все в аду горят,
В плащах, залитых стеарином,
Сгибаясь над листом в ночи.
Горят, как зарево, плащи.
Так думал я. А на аллее
Уже шуршали и шумели,
Гремела музыка в саду.
Пьянящий аромат «Шанели»,
Буфет, шампанское во льду.
Так думал я. А с высоты
Уже кружилось и звенело:
За музыкою только дело.
Итак, не выбирай пути,
Почти бесплотность предпочти
Тому, что слишком плоть и тело.
Твое томление знакомо.
Вся эта нервность — как саркома.
Тасуй тяжелую колоду,
Пока не ляжет туз коронный,
И в знак любви кинжал каленый
Давай надломим на колене,
Кинжал единого каленья
Давай надломим на колене.
И если строго между нами,
Меж ангелами и волками,
Мечтаешь ты, что туз коронный
Падет, как камень, из колоды.
Твой козырной, твой друг заветный…
А что твой туз? Прыжок карьерный?
Поэмка с запахом горелым?
Вино в бокале запотелом?
Слова каленые, литые,
Слова лихие и святые,
И почерк вроде бы корявый,
И прочерк вроде бы кровавый,
И надо всем — смешок лукавый,
Смычок, оживший под руками,
Сверчок, зацокавший в камине.
Снежок во рту (ах, вкус полынный).
Смешок лукавый, наважденье…
Уйди, остановись мгновенье!
Это стихотворение —
Фотографическое воспроизведение
Настроений, развлечений
И прочих явлений
У автора на аллее.
Откровений и прозрений,
Достойных презренья
Или восхваленья
В зависимости от пищеваренья
Читательского гения.
Главное, что ничего не случилось.
Никто никого не убил.
Ничего не увели И никому не набили морду.
Была отменная погода.
Автор, касаясь (представляете?)
Ногами земли, проходил по аллее,
Почесываясь, шаркая и шамкая,
Жар-птичек не находя ни шиша
Потому что старый и плешивый.
Под собственный туш,
Несколько вшивый, правда, и фальшивый,
Отразился от этого события домой.
Принял душ.
Еще раз отразился в ванне,
Тая и утопая от умиления.
Все это происходило зимой.
В летний зной.
На Северном полюсе. В Таджикистане.
В зоне всемирного тяготения.
Глава третья, в которой снова о тюряге, где дни мои блаженные текли
«Прошу вас лишь припомнить, что, согласно Пифагорову учению, душа может переходить не только от человека к человеку или же скоту, но равномерно и к растениям, ради того не удивляйтесь, находя одну душу в императоре, в почтовой лошади и в бесчувственном грибе…»
…Я тоже всем в жизни обязан книгам, до которых дорвался в тюрьме. В конечном итоге это только обострило мои страдания: новая мысль переваривалась с трудом и порождала проблемы. Я постоянно углублялся в историю, мифы и сплетни разных Болтунов Болтуновичей вроде Плутарха, менял религию за религией, философию за философией, изучил всех языческих богов, разве это не пытка?
Что может быть прекраснее tabula rasa? Обнаженность и незащищенность ума — это и есть высшая и непререкаемая Истина. И не надо выписывать премудрости и стараться их запомнить. Например, «Для человека, как и для цветка, зверя или птицы, наивысший триумф — быть абсолютно и безупречно живым». Не потрясает?
Тянуло к чернильнице.
«Ногоуважаемый господин комиссар.
Добровольно, в не совсем трезвом уме, но в твердой, очень твердой памяти я кончаю праздновать свои именины. Сам частица мирового уродства, — я не вижу смысла его обвинять. Добавлю также слова, сказанные якобы графом Львом Толстым после вступления в брачные отношения: „Это было так бессмысленно, что не может кончиться со смертью“. Кто сие написал выскочило из, но явственно помню, что Толстой, переспав после свадьбы с Софьей Андреевной, именно подобные слова о прекрасности соития и произнес. С удивительной, неотразимой ясностью я это понимаю сейчас. Но, — опять перехожу на австралийский язык — это вашего высоко-подбородия не кусается».
Что случится с человечеством, если будет доказана обреченность коитуса, не начнутся ли массовые самоубийства?
Судьба, как ни странно, пронесла меня мимо зоны в родных пенатах, возможно, порядки там и либеральнее, чем в бывшей мастерской мира, но нашего брата братва расположена придушить лишь за принадлежность. Темница в альбионских краях меня сначала просто очаровала, и не столько общей организованностью, сколько нежным отношением товарищей по несчастью. Гласность в тюрьме превзошла границы самого демократического устройства, о моем процессе знали даже свихнувшиеся детоубийцы, не открывавшие букваря, и моя известность могла соперничать разве что с Микки Маусом. Стражи порядка тайно брали у меня автографы, выказывали уважение и любовь и уверяли, что почитают за честь охранять Великого Шпиона (сие я насмешливо отрицал, хотя внутренне млел). На коллективных прогулках им приходилось отгонять от меня остальных зеков, готовых носить меня на руках, одновременно засыпая вопросами о самых потаенных сторонах жизни Монастыря и о моей легендарной биографии, точнее, легенде, которую я выдавал на-гора. Меня даже возжелали выдвинуть в парламент, и только австралийское происхождение и ряд положений прецедентного права охладили пыл моих почитателей. На первых порах я ощущал себя героем, подобным Гераклу, всем улыбался и со всеми раскланивался, словно только что удачно исполнил партию лебедя в известном балете и принимал букеты на сцене. О, если бы Маня или Бритая Голова представляли всю звучность моей славы! Они наверняка бы сорвали погоны со своих величественных плеч и окунулись бы в водоворот славы, которая сладостнее даже бессмертия. И это после зажатой в тиски конспирации жизни, когда приходилось согласовывать и с собой, и с начальством каждый пук, ползти по своей второй жизни, как по минному полю, опасаясь любой небрежности и случайности, подстерегающей у каждого куста.