...И больше - ничего — страница 2 из 8

совсем другие стихи — неистовые, порой исступлённые, полные мрачных теней и гибельных ассоциаций, почерпнутых из мутных источников и ядовитых ручьёв.

Я не приверженец мистики, слабо верю и в эзотерику. Давняя учёба в мединституте навсегда избавила меня от трепетного интереса к проискам тёмных сил. Даже прочитанный в молодости Булгаков, с его сладким мороком надежды на высшую справедливость, не заставил меня жить с оглядкой на Патриаршие пруды. А эпизод с сановней милостью, дарованной Иешуа остриём копья, мне и теперь представляется по-иезуитски лживым.

Стоп. Когда это было — и молодость, и Булгаков? Вспоминаю: столица, сессия, пивная на Таганке… Стало быть, год 80-й. "Булгаковым интересуемся? — отклеился от соседнего столика москвич с газетным свертком под мышкой. — Могу предложить: "Мастер и Маргарита". Червонец".

Бог ты мой! Мастер! И Маргарита! И всего за червонец… Булгакова я уже знал — брал в читальном зале Литинститута. Но одно дело, глотать страницы, не пережевывая, в казённом книгохранилище, и совсем другое — иметь возможность открыть книгу с любого конца в любом месте. Совсем другой коленкор!

Я спешно вывернул оба кармана и выжал их под похмельным взглядом столичного офени. Набрал восемь… девять рублей… вот и двадцать копеек…снова двадцать… ещё пятнадцать… И пятак. "Оставь его на метро", — посоветовал добрый офеня. Я так и сделал. Торопливо допил своё пиво — и провалился вместе с Булгаковым в метро.

Что было потом? Часа четыре запойного чтения под бесконечное кружение по кольцевой линии. Мелькали станции, словно главы романа. А может, и наоборот. И чем больше кругов наматывал я в столичной подземке, тем отчётливей проступала сквозь страницы романа шершавая мысль: а ведь лукавит Михаил Афанасьевич! Нет таких благодетелей на свете, кто сам придёт и сам всё даст. В любом деле есть свой интерес. Только вот не всегда он заметен с первого взгляда.

Помню, как я пытался спорить с Апостолом. Он моих сомнений не принял. Булгакова Апостол боготворил. И даже однажды попробовал дописать "Мастера и Маргариту". По-моему, неудачно. Однако шапочка Мастера, примеренная Апостолом, так и осталась на его голове. И вновь обретенная Муза уже перечитывала его рукописи и пророчила их творцу великую славу.

Осенью 11-го года Апостол прислал мне эсэмэску: "Переезжаю!" Что, куда? Ничего не понятно. "Объясни", — нажал я на телефонные кнопки. "Воланд даёт мне квартиру в Истре", — последовал эсэмэсный ответ. Я позвонил Апостолу. Минут пять он рассказывал мне о том, как встретил на Патриарших прудах гражданина Воланда и настолько ему понравился, что гражданин мигом снял для Апостола квартиру в Истре на длительный срок. "И ничего не попросил взамен? Даже рукопись будущей книги?" — ни без насмешки спросил я у Апостола. Но тот сослался на дороговизну разговора в роуминге и отключился.

"Ты ведь знаешь: я в добрых воландов не верю, — потревожил я Апостола в тот же вечер, уже по электронной почте. — Кто он, твой неожиданный покровитель? Чем будешь погашать столь щедрый кредит?"

Признаюсь сразу: я не любитель ходить вокруг да около, тем более в отношениях с друзьями. Вопросы были заданы, однако ответа на них я тогда не получил.

Ответ пришел много позже, месяца через три, когда Апостол, расставшись с Истрой, уже вернулся обратно к себе в родной город. "Человек, который это делает, считает меня лучшим поэтом России! — писал Апостол. — Но отношения в Москве у нас с ним не сложились. Хотя мне кажется, что и в этой ситуации он сдержит своё слово и купит нам <…> жильё".

"Но ведь за всё в этой жизни приходится платить! — отбросив всяческую дипломатию, отстучал я на клавиатуре. — Чем думаешь платить ты? Игрой в оппозицию, в которой ты, извини, разбираешься гораздо меньше, чем в поэтических тропах?"

Письмо ушло и вернулось обратно с плохо скрываемым раздражением: "Прочитал всю эту чушь, ваше величество, и понял только одно: пора прощаться. Вся твоя правда, мудрость и т. п. ничего кроме скуки во мне не вызывают…" И выдал мне напоследок такое несправедливо-озлобленное, что я не выдержал и сорвался: "Когда-нибудь ты поймешь, что безнадежно болен, Апостол! Но меня рядом уже не будет…" (4)

Прошёл месяц, другой, третий. Камни были разбросаны, но время собирать их так и не наступало. Апостол жил на съемной квартире и готовил к печати очередной сборник. Мелькали на литературных сайтах новые стихи, размазывали по экрану строчки: "Меня менты мололи и месили // С безумием расстрелянных отцов". То пытались привлечь внимание страшилками: "Перестань из сердца кровяного // Головой отрубленной крутить", а то и откровенно хлюпали в рифму:

Я никто. Я больной и усталый,

Меня бросила Родина-мать…

Вот как такому страдальцу рубль в шапку не кинуть?..

Наверное, я предвзято отношусь к поэтам, дожившим до седых волос. Не иначе как сказывается дурное воспитание прозаика и журналиста. Но скорее, причина в другом, — в пришедшем с возрастом понимании того, что стихи, по большому счету, всего лишь обычная человеческая слабость, прихотливо облеченная в ритмы, рифмы и образы. Поэты, при всех их драчливых характерах и дуэльных амбициях, — люди с патологически уязвимой душой. Иначе откуда в мировой поэзии столько плохо скрываемой тоски и явных обид? Столько тихих вздохов и громких стонов? Столько эффектного отчаянья, талантливого сожаления и красивого раскаяния? Словом, столько элементарной слабости, талантливо выставленной напоказ?

В Литинституте нам рассказывали о психологии творчества. О замещении реальных человеческих переживаний их литературными моделями. И о целительном катарсисе, который помогает читателю преодолевать реальную душевную боль и реальную грусть. Апостол умел сделать из мелкой обиды почти шекспировскую трагедию, из пустяковой душевной царапины — годами не заживающую рану. А вот преодолевать их в реальной жизни, похоже, так и не научился. "Сережа, я умираю…" Как часто слышал я от Апостола эту сакраментальную фразу! А всего-то и надо было: хорошенько опохмелиться — и завязать.

"В твоих стихах слишком много заёмного: образы, интонации. Словарь, наконец, — говорил я Апостолу в юбилейном декабре — там, у Витьки на квартире. — Красиво, не спорю, но ведь это не более чем стилизация! Подделка под старину. Игра в былинно-сказочную Русь, придуманную ещё в позапрошлом веке. Отсюда столько литературных аллюзий и прямых параллелей с Клюевым, Рубцовым, Кузнецовым… Это безусловная вторичность".

"Серёжа, ты неправ, — отвечал мне Апостол. — Просто я живу по завету Юрия Кузнецова: "Заимствовать нельзя, но преображать можно всё!" В его глазах, прежде грустных, слегка виноватых, а теперь всезнающих и с хитрецой, плясали мелкие бесы деревенского ведуна.

"Преображать — это как? Вроде Шишкина — изготовлять романы из цитат?" — не отставал я. "Серёжа, ты ничего не понимаешь! — рубил Апостол. — Всё давно уже написано до нас, ничего нового мы с тобой не создадим. Но можно улучшить то, что уже есть. Вот это я и называю преображением".

Чем дальше уходил Апостол в преображение чужих стихов, тем чаще вздыхал в нём провинциальный гений. Тем отчетливей проступало сквозь все еще сильные строчки желание литературной славы. Прижизненной или посмертной, все равно. Но — славы, славы… "Поэт я в России один из лучших"… — прочитал я как-то в интернете фразу Апостола. И признаться, нисколько этому не удивился.

Незадолго до смерти Апостол начнёт бороться за премию "Народный поэт", ежегодно присуждаемую сайтом "Стихи. ру", — за этот фантом всеобщего читательского признания, рассчитанный не иначе как на самолюбие непризнанных стихотворцев. Апостол выплеснет в интернет почти все, что успел написать за сорок лет — стихи, прозу, эссе… Тогда же родится и миф о том, что четыреста стихотворений Апостол написал всего лишь за две недели.

Литературные конкурсы не могут быть объективными по определению, и уж тем более в интернете. Полагая, что голосование может завершиться не в его пользу, Апостол кинется искать справедливости в подсчёте читательских голосов. Он опубликует на "Стихи. ру" "Народный поэт от 0,0001" — довольно сумбурную текстовую смесь из замечаний по существу и осколков уязвлённого самолюбия. Он с нетерпением будет ждать итогов голосования — и не доживёт до них всего лишь десяток дней.

Никчемную, в общем-то, премию Апостолу всё же дадут.

Посмертно…

2

Так ничего не высмотрев в дымном столичном небе, Апостол тяжело опускается на скамью и с минуту молчит. Потом решительно поправляет ладонями изрядно седую копну волос и тянется к пакету:

— Давай, помянем Витю. У меня есть…

Он извлекает из пакета початую бутылку коньяка, пару залапанных стаканов и нечто, напоминающее закуску — криво порезанное и щедро примятое. Сто жидких граммов ловко делятся на два по пятьдесят. Это и без рулетки видно.

— Вчера ехал в Москву, поругался в вагоне с какими-то девицами. А те позвали милицию. Сняли с поезда… сволочи! — продолжает Апостол безо всякого перехода. — Ночь продержали в ментовке. Утром выпустили. Но ничего, даже коньяк вернули, — и протягивает мне стакан. — Давай?

Моя всегдашняя трезвость смущённо отходит в сторону. Сегодня явно не её день.

— Давай. За Витьку…


Тогда, зимней ночью 96-го, мы с Витькой тоже начали с коньяка. Пили под сюжетные перипетии "Место встречи изменить нельзя" с Высоцким в главной роли. Фильм был давней нашей традицией, своего рода талисманом. При каждой нашей встрече Витька отправлял в SHARP кассету с фильмом и не извлекал её до тех пор, пока капитан Жеглов не убивал бывшего разведчика Савченко меткой киношной пулей.

— Ну, и рожи у нас с тобой, Шарапов! Надо бы их поправить, — говорил Витька всякий раз, разливая по очередной. Мы дружно поправляли свои рожи — и продолжали наш бесконечный разговор: о литературе и политике, музыке и журналистике, истории и философии… Да мало ли о чём можно поговорить в хорошей компании, тем более под коньяк?