Но это было давно, ещё в прошлом веке. А в веке нынешнем слова Апостола оставляют меня равнодушным. Наверное, потому, что я давно уже сдал экзамен по литературе и больше не жду переэкзаменовки. Как сказал бы поэт Влодов:
Судьба как дышло в бок:
Что дали, то и схавал.
Мне почти шестьдесят. Я схавал от судьбы ровно столько, сколько заслужил. Не больше, но и не меньше. У меня нет обиды на судьбу или на людей. Грех мне обижаться и на Апостола.
— Ты ошибаешься, — мягко говорю я ему. — У нас на курсе талантливых было много. Тот же Сашка из Арзамаса, Славка из Калуги… Помор из Архангельска…
Однако Апостола не переубедить.
— Ошибаешься ты, а не я! — он заметно прибавляет голос. — Помор, говоришь? А я тебе вот что скажу: помнишь, как ты однажды ночью выбросил свои стихи из окна общаги? Утром Помор собрал их с асфальта, прочитал и сказал мне: "Ты знаешь, мне так никогда не написать". И это сказал Помор! А у него и тогда уже были отличные вещи.
Было дело: швырнул я однажды стихи из окна. По пьяному делу. А мог бы и стул в придачу. С тех пор прошло много лет. Помор давно уже состоялся как поэт, пусть даже и не отмеченный Государственной премией. А стихи… что — стихи? Я давно уже о них забыл.
— Стихи потеряли для меня всякий смысл, — говорю я Апостолу. — И знаешь, почему? Потому, что однажды я понял одну простую вещь: даже самое гениальное стихотворение… да что там? тысяча гениальных стихотворений не стоит того, чтобы ради них отречься от родного человека.
Не надо бы мне этого говорить! Но слово — не воробей. Взяло и вылетело. Хрен поймаешь.
— Ты это о чём? — глаза у Апостола темнеют.
— О человеке, — отвечаю я. — Ты выбрал стихи — и ушёл из семьи. Теперь ты известен как поэт. А я выбрал семью — и ушёл от стихов. Мне уже никогда не стать поэтом. А талант… что — талант? — добавляю я на посошок. — Талант — не крупа в мешке, на весах не взвесишь…
Апостол смотрит на меня — и молчит. Он знает: я не умею лгать.
Я не умею лгать потому, что слишком долго знаю Апостола (6).
Вспоминаю, как в 81-м я прилетел с Сахалина в большой волжский город. Жить было негде. С месяц я обретался у Апостола на Владимирской, пока не снял мрачный угол в городском пригороде — у бобыля дяди Гриши, аккуратно напивавшегося каждую пенсию под бочковую капусту и солёные огурцы. Тогда Апостол был молодым и писал замечательные стихи, глубокие и искренние. Писал о железнодорожном проводнике, который думает, что"… Прожить эту жизнь //Так же просто, как чай разнести по вагонам"; о штабном писаре, сошедшем с ума и записавшем себя в список невозвратных потерь; о том, что"…Жить теперь по-новому мы будем // "Будем!" — отзывалось нам в ночи…" Самым же известным стихотворением Апостола тех лет, безусловно, было "Муму":
Что-то никак не пойму:
Мир удивительно ясен,
Но топит Герасим Муму,
Добрый такой Герасим…
<…>
Стихи Апостола нравились многим. В конце 70-х комсомол даже наградил его премией. Весьма своевременно: с деньгами у Апостола всегда было скверно или очень скверно, а долго работать на одном месте он не хотел или не умел. Однако жена всегда была рядом, она понимала его. Думаю, что в судьбе Апостола она было главной его удачей.
Тогда ещё не было ни стихов на разрыв, ни бедности напоказ. Ни сирого тельника с видом на Грушинку и оберега на шее. Разлучница-Муза ещё не взошла на порог деревенского дома, где Апостол провёл последние восемь лет своего земного бытия. И далеко ещё было до лубочных валенок, словно бы снятых с ноги поэта Клюева специально для видеосъемки: Апостол, бредущий с полными вёдрами воды по тропинке, протоптанной в снегу.
Я воду ношу, раздвигая сугробы,
Мне воду носить всё трудней и трудней.
Но как бы ни стало и ни было что бы,
Я буду носить её милой моей… (7)
<…>
Кого я запомнил из тех давних времён? Товарища Кирова (в виде внушительного памятника на одноимённой площади) и двух молодых поэтов — Витю и Женю. Оба давно уже в Союзе писателей, продолжают писать стихи. Оно и правильно: памятников на всех все равно не хватит, а поэт без писательского билета всё равно что "заяц" в троллейбусе — на первой же остановке могут прогнать на мороз. Иди потом, доказывай, какой ты безбилетный гений!
А вообще-то, Куйбышев мне не приглянулся: слишком много поэтов — и ни одного прозаика. Кроме разве что Горького, который здесь проживал ещё до "Фомы Гордеева". Но это когда ещё было! Сто лет с тех пор прошло…
Я продержался в Куйбышеве года полтора — и рванул обратно на Сахалин. На семь лет затерялся в местных широтах: бумзавод, рыбколхоз, газета, снова колхоз… В 89-м в очередной раз восстановился в Литинституте, приехал в Москву. Давние приятели давно обмыли дипломы и затаились в родных просторах. В коридорах общежития стало гораздо тише, в комнатах — заметно скучнее. Лавры Рубцова не вдохновляли на подвиги даже склонных к запою. Старые легенды выдохлись, словно вчерашнее пиво, а новые скисали раньше, чем успевали набрать силу. Наступала эпоха безликого электронного набора, фонда Сороса и литературных текстов на заказ.
Впрочем, ночным маршрутом усопших гениев и прижизненных классиков (общага — таксопарк — общага) по-прежнему ходили и гении, и классики. Помню Юру-поэта из Нижнего Тагила. Если буду когда-нибудь на Урале, непременно к нему загляну, хотя, я слышал, стихов Юра больше не пишет. А с драматургом Гришей я как-то встречался на Кавказе. Года три тому назад, проездом в Кабардино-Балкарию. Постарел драматург Григорий, но театр пока не оставил. Своих пьес больше не пишет, предпочитает играть в чужих. Дал мне в дорогу пакет с помидорами. Хорошими. Круглыми. Говорил, сам выращивал, сам собирал…
5
— Поехали, — говорит Апостол. Мы докуриваем и спускаемся в метро. Семь или восемь остановок проезжаем в полном молчании. Да и о чём говорить в душном вагоне, где даже пива не продают? Скучно, господа, ездить в подземном транспорте!
Конечная остановка. Здесь надо пересесть на маршрутку или автобус — и ехать прямо до Троекуровского кладбища. Остальное — заботы похоронного бюро и устроителей гражданской панихиды.
— А как тут до кладбища доехать? Где остановка? — спрашивает Апостол у первого встречного.
Встречный бросает, не останавливаясь:
— На той стороне!..
Апостол тут же сворачивает с тротуара и валким шагом опаздывающего человека начинает пересекать улицу. На моё: "Ты куда? Вернись!" — Апостол лишь машет рукой и идёт себе дальше. Понятно, что не по "зебре". Это водителей нервирует. Пропускать пешеходов они не обязаны. Могут сбить ненароком, но могут и выругаться (если успеют затормозить).
Пока я шарю глазами по сторонам в поисках перехода, Апостол успевает пересечь улицу и поймать очередного встречного. Тот тоже машет, но теперь уже в обратную сторону. И Апостол тотчас же поворачивает назад.
Похоже, давить прохожих по четвергам в Москве не принято. Апостол благополучно возвращается на исходную позицию. Он слегка возбуждён своим рискованным переходом. Не Рубикон, но всё равно приятно.
— Кажется, одному из нас сегодня расхотелось жить, — не скрываю я своего раздражения. — Ну, ты что, в самом деле? На кладбище торопишься? Так у нас ещё минут сорок есть в запасе! А может быть, и лет, — добавляю я.
Но Апостол, похоже, меня опять не слышит. Кто знает, о чем он сейчас думает и что вспоминает? Какие строчки, подстёгнутые алкоголем, скачут сейчас в его голове? Может, эти?
<…>
…Ну что же, смерть, свечу задуй,
Ликуй и радуйся на тризне,
И подари мне поцелуй
Длиннее всей прошедшей жизни.
Безнадёжно книжная "тризна" отдаёт бабушкиным чуланом. Кокетливый поцелуй растянулся отсюда и до Державина. А свеча… За триста лет русской поэзии она давно уже потеряла тайну трепещущего огонька и прелесть плавленого воска. Сегодня свеча, как мне кажется, способна только чадить.
Смерть манит Апостола. Он часто размышляет о ней в стихах. А иногда даже пытается с ней заигрывать. Вот как сейчас, на оживлённой столичной улице.
Хорошо, что сегодня четверг — день тормозов и милосердия.
А если бы — пятница?..
Витька тоже однажды пробовал заигрывать со смертью. Это было… когда же? Да, третьего января 11-го года. Часов около десяти вечера я получил на телефон эсэмэску: "Витя умер от передозировки в ЦДЛ. Маша".
Получил. Прочитал. И ударил во все телефонные номера, которые знал.
Витькиных два телефона молчали. Маша не отвечала. Эсэмэска пришла с незнакомого номера. Молчал и он.
"Надо ехать", — решил я. Поставил будильник на раннее утро, чтобы сесть на проходящий поезд. Положил под голову паспорт с деньгами и уснул.
В начале седьмого произошло маленькое чудо: позвонил воскресший Витька:
— Слушай, я вчера был в ЦДЛ, ходил туда вместе с Володей из Уфы, ну и, знаешь, того… В общем, ерунда получилась, ты уж извини…
— Кто давал эсэмэску? — спросил я. — Ты? Или Маша? Может быть, Володя из Уфы?
— Не знаю, кто давал, — смущённо отвечал Витька. — Я не давал. И Маша не давала. И Володя, кажется, тоже не давал.
— Тогда кто же? Такими вещами не шутят!
— Не знаю, Серёжа… Не знаю! — здесь Витька вздохнул, да так тяжело, что Фемида, не выдержав, прослезилась. Дело закрылось само собой — с формулировкой "за недоказанностью состава преступления".
Однако ничего в этом мире не происходит случайно. Эсэмэска, отправленная по пьяному делу, сыграла в Витькиной судьбе роковую роль. Механизм был запущен, и время пошло, теперь уже — по правилу обратного отсчёта: 258 дней… 257… 256…
Тогда же, в последние месяцы своей жизни, Витька принялся перечитывать Толстого. Не все его 90 томов литературного наследия, а выборочно — рассказ "Смерть Ивана Ильича". Прежде относившийся к смерти с лёгкой иронией, теперь Витька по телефону пытался мне объяснить бездонную глубину толстовского рассказа. На что я отвечал, не заботясь об изысканности слога: "Жить надо, Витя, а не гроб Ивана Ильича под себя примерять. На хрена тебе чужие сопли по щекам размазывать?"