зачитывали, что кровати и постельные принадлежности будут на месте выдавать!
— А что вам командир после зачтения приказа говорил? Что умные мальчики все свое носят с собой! Не веришь командиру — будешь спать на приказе. Вот не дадут завтра кровати в ГУОШе, как обещали, попросишь у них лишний экземплярчик для подстилки…
Неистребима в русском человеке тяга к рационализаторству!
Ну что бы сделали в такой ситуации те же американцы? Или немцы, к примеру? Правильно: исправно таскали бы мусор в единственное отхожее место на улице, через два этажа по лестницам, да еще метров за сто в придачу. Если бы вообще не отказались воевать в таких антисанитарных условиях и выполнять обязанности, не предусмотренные контрактом.
А здесь… Инициативная группа во главе со старшиной выбила забаррикадированную дверь в торце коридора, прямо рядом с освобождаемыми помещениями. И обнаружила то, что искала: узкий коридорчик с лестницей, ведущей на первый этаж, к запасному выходу. «Рационализаторы» тут же покрепче заколотили этот выход и стали сваливать мусор вниз, постепенно засыпая пролет за пролетом. Когда Змей, работавший вместе со всеми в одной из комнат, удивился, как быстро успевают бойцы разгружать импровизированные носилки, и вышел, чтобы глянуть, как им это удается, он чуть дар речи не потерял.
— В-вы что делаете? Как мы тут жить будем? Это же все гнить и вонять начнет!
— Никак нет! — радостно отозвался Мамочка. Я тут у зам коменданта по тылу хлорочки раздобыл. Будем засыпать помаленьку. А потом плотно верхнюю дверь заделаем, пленочкой затянем — и все нормально! Если и будет вонять, то на улицу, чеченцам. Зато теперь к нам уже точно никто через черный ход не проникнет.
— И на танках не прорвется, потому что по говну траки скользят! — в тон ему добавил чей-то нарочито гнусавый голос с нижних пролетов уничтожаемой лестницы.
Кто-то устало хихикнул в ответ, кто-то от души выругался.
— Вы еще воевать не начали, а юмор уже, как у дегенератов, — укоризненно покачал головой Змей. — Что же с вами к концу командировки будет?
— К концу командировки план по наполнению лестницы выполним на двести процентов! — отрапортовал Мамочка. — Представляете: когда духи стрелять начнут, сколько штанов добавится к этим шинелям и халатам?
— Да ну вас, — не выдержал Змей, и засмеявшись, вернулся к работающим в «кубриках», как бойцы уже успели окрестить освобождаемые комнаты.
В третьем часу ночи, наскоро ополоснув руки в ведре с водой и перекусив всухомятку, у кого оставались силы и аппетит, офицеры и бойцы попадали на свежевымытый, слегка припахивающий дерьмом и явственно — хлоркой пол.
Змей снял испачканную, всю в заскорузлых пятнах синюю рабочую «подменку» и переоделся в камуфляж. Надув свой прорезиненный, переживший не один десяток таежных походов матрац и разложив подаренный друзьями пуховый австрийский спальник, прилег сверху. Придвинул поближе к боку автомат и, закинув руки за голову, вытянул гудящее, наломанное за трудный день тело. Завтра с утра — принимать блок-пост и начинать настоящую боевую работу. Первую ночь на блоке, он, конечно же, проведет вместе с бойцами. Не для того, чтобы подменять своих офицеров. А для того, чтобы самому попробовать на вкус воздух ночной войны и всей шкурой ощутить: в какой обстановке предстоит работать его парням.
Кокой она будет, первая военная ночь? Хотя, первая-то — вот она! Так может быть, витающие в кубрике запахи — это и есть истинный букет войны?
— Это тебе, командир, не марш-броски бегать! — устало улыбнулся он сам себе в неверном свете прилепленной к подоконнику свечи и упал в черную яму.
Что со мной? Где я?
Дэн открыл глаза.
Над ним не было ни потолка, ни неба. Лишь обступивший со всех сторон мрак сходился куполом над запрокинутой вверх лицом головой и лежащим, словно отдельная самостоятельная часть, остальным телом. Тусклый рассеянный свет накрывал его серовато-желтым колпаком, возникая, словно ниоткуда. Дэн понимал, что находится в горизонтальном положении. Но ни твердой, ни мягкой поверхности под собой не чувствовал. Он словно висел в окружающем его пространстве, запеленатый в этот призрачный свет, растворенный в нем.
И тогда нахлынул жуткий, первобытный, панический страх.
Где я?
Что это? Чистилище? Преисподняя? Тот самый тоннель, в который, по рассказам вернувшихся к жизни, уходят души умерших?
Я ведь некрещеный. Неужели тому, кто не принял крещение, действительно нет места ТАМ? Ни среди грешников, ни среди праведников? И неужели теперь мне предстоит находиться так вечность: живой разум в неживом и неосязаемом мире.
Единственными реальными ощущениями оставались тупая ломота в затылке и горячая пульсирующая боль в шее.
Дэн попробовал шевельнуть губами. Тонкая зеленовато-серая корка с похрустыванием разошлась над бездонным обезвоженным колодцем рта. Непослушный, словно набитый сухим мхом язык невнятно выдавил:
— Вде я? Пить…
— Очухался, брат? — среди желтого потустороннего сияния появилось смазанное, но вполне земное человеческое лицо.
Дэн напряг глаза, тяжким тупым усилием сводя фокус безвольно разъезжающихся зрачков. И в ставшей более четкой картинке увидел покрытый конопушками нос, сострадательно сморщенные пунцовые губы с редким рыжеватым пушком над ними, сочувственно-понимающие зеленовато-коричневые глаза. Чуть ниже, под клином не очень чистой, покрытой пупырышками шеи — серый край солдатской нательной рубахи и линяло-бежевый воротник синей казенной пижамы.
Ни в раю, ни в аду таких лиц быть не может. Такие лица в таком оформлении есть только на земле и только в одной стране.
Я жив.
Постепенно проявился над головой мрачноватый бетонный потолок полуподвального помещения. Над сливающейся с серой стеной дверью обнаружился и источник еле мерцающего желтого освещения — самая обычная, наверное, двадцативаттная лампочка.
Это госпиталь. Да. Это — госпиталь. Мне давали наркоз. Делали операцию.
Да. Делали операцию. Потому что у меня ранена шея.
Нет. Не просто ранена. У меня перебит позвоночник. Перебит там, где шея. Поэтому, я чувствую все, что происходит с головой, но не чувствую остального тела.
И невыносимый, запредельный ужас швырнул его черными лохматыми лапами в пропасть беспросветного и бездонного отчаяния.
— У-у-у!
Завыть! Так хотелось завыть! Но даже этого не смогли сделать ни заскорузлые губы, ни одеревеневшая глотка.
— Попить? Сейчас дам попить! — хлопотливо пробормотал солдатик, — Я только доктора спрошу: можно тебе пить?
— Ну, как дела, герой? — над Дэном появилось другое лицо. Он его не помнил. Понимал только почему-то, что это — врач, тот самый хирург, который его оперировал.
— Очухался. Говорить уже пробует, — радостно сообщил добровольный медбрат, — пить просил.
— Дай ему глотнуть. Чуть-чуть, смочи только, чтоб не захлебнулся. Ему сейчас глотать трудно.
Шершавые руки с грязноватыми, обгрызенными ногтями поднесли к губам Дэна эмалированную кружку, влили несколько капель в жадную трещину рта.
— Молодец. Выжил. С таким ранением редко кто выживает. Но, здесь мы больше ничего сделать не можем. Тебе нужно в толковую реанимацию, чтобы закрепить результат операции. Полетишь на самолете в Ростов. Так что, пока не долетишь, держись, брат, за жизнь зубами.
— Зачем? — хрипло, но ясно и четко.
— Не дури. Раз выжил, значит, есть зачем. Поживешь — узнаешь…
Потом появился следователь прокуратуры. Он задавал какие-то вопросы.
Дэн не понимал, для чего это. Что такого необычного в человеке, раненом на войне? Но вдруг вспомнил, что войны-то нет. Никто ее не объявлял. Кто кому объявлять-то будет: Москва — Грозному, одна часть России — другой? Даже чрезвычайное положение не ввели. Поэтому, как и в любом другом городе, и здесь по каждому факту стрельбы должна проводиться проверка. А раз ранен милиционер, значит, расследовать дело должна прокуратура: это ее подследственность. Все правильно. Дэн даже удивился, что еще в состоянии так логично рассуждать. Он стал вслушиваться в вопросы. И даже что-то отвечал, пока раненая шея снова не напомнила о себе новым приступом острой боли, и очередной ответ не перешел в мучительный стон.
Пришедшая на зов солдатика медсестра по-армейски просто пояснила следователю, куда ему следует уйти, и сделала Дэну укол. Прояснившееся было сознание вновь расплылось. Голова наполнилась приятным розоватым туманом, и лишь в основании затылка что-то раздражающе настойчиво пульсировало и потюкивало, напоминая о притаившейся на время ядовитой гадине боли.
— Так, герой, скоро борт уйдет. И друзья уже заждались. Попрощайся — и удачи тебе! — хирург ободряюще похлопал Дэна по руке.
Его слова раненый услышал. А вот дружескую руку не почувствовал. Он ведь не чувствовал и своей…
На улице его ждали ребята. Весь отдел, точнее та его часть, что приехала в эту смену.
Они уже знали, что тупая пээмовская пуля превратила несколько сантиметров дэнова позвоночника в кашу из костей и тканей спинного мозга. Что разрыв этот невосстановим и невосполним. И что Дэн никогда больше не встанет на ноги, и скоре всего, всю оставшуюся жизнь проведет, лежа в постели. А еще они знали, что, несмотря на уклончивые ответы хирурга, Дэн сам все прекрасно понимает. Он — профессионал.
Не попрощаться с Дэном ребята не могли. Но, и как себя держать с ним, не знали. Все что угодно, любое другое ранение, пусть самое тяжелое… Тогда бы и про свадьбу, к которой все заживет, обязательно вспомнили, и выжить во что бы то ни стало, потребовали. И пообещали бы, что если помрет, то даже на порог отряда больше не пустят. И действовали бы эти незатейливые шуточки, как всегда. Хорошо бы действовали. Ведь в них не слова важны. А то, что скрыто за словами: надежда друзей на лучший исход и искреннее желание вновь увидеть своего братишку в строю, рядом, живого и надежно подремонтированного.
А тут… Каждый боялся лишнее слово сказать. Каждый понимал, что может услышать в ответ то страшное, что уже услышал хирург.