И была любовь в гетто — страница 10 из 19

А один раз на Умшлагплац немцам было оказано сопротивление. Борух Пельц, сын бундовского печатника, встал в дверях вагона и обратился к людям на площади. Призывал не садиться в вагоны. Конечно, его сразу убили, но ведь, что ни говори, какое-то сопротивление было. Да и некоторые знали, чтó на самом деле их ждет, однако страх смерти был так велик, что обманывали себя до последней минуты. Идти на смерть добровольно никому не хотелось. А тут, рядом, столько людей убедили себя, что можно по своей воле отправиться на работы, да еще буханку хлеба с собой дают — вот и ехали в Треблинку.

В общем, незачем рассказывать, что это было такое — Умшлагплац. Это было скопище людей, обреченных на смерть.

Конец. Точка.

Как выглядела толпа, которую вели на Умшлагплац? По-разному. Смотря кто шел. Вот, например, сильные мужики с Крохмальной улицы: грузчики, воры, бандиты — эти шли добровольно, организованной группой: мол, где наша не пропадала! А те, кого насильно выгнали из домов, шли, в основном… не скажу, что повесив голову — вели за ручку ребенка, возились с ним, иногда улыбались, и дочь догоняла мать, чтоб пойти с ней вместе, чтобы матери не было одиноко.

И так далее, и так далее.

В общем, трудно сказать, как выглядела эта толпа. Все зависело от того, кто в ней был, кто пошел сам, а кого схватили. В малом гетто, например, разнесся слух, будто повезут на работу в Понятову[38]. Вот профессионалы и пошли — эти были пободрее остальных, так как думали, что их умение чего-то стоит, что в них есть нужда. А те, кого вылавливали по домам, были как в воду опущенные, еле переставляли ноги.

Как правило, было тихо.

Только в первые дни акции, когда брали детей — хватали прямо на улицах или забирали из сиротских приютов, а они и без того были обречены на голодную смерть, — тогда, пожалуй, слышен был плач. Плакали дети, которых на подводах везли на Умшлагплац.

Но вообще-то люди в толпе шли молча. С опущенной или поднятой головой, но все равно молча.

Где я стоял? Да возле тех самых ворот, где посередине стоял на табурете эсэсовец, — сбоку, с той стороны, которая прилегала к дому. Там можно было прислониться к невысокой ограде, нет, не к ограде, а к деревянной балке… Она, кстати, и сейчас там есть. Я опирался на нее левым локтем. Стоял, пока шла толпа, и смотрел на улицу Заменгофа. Уже во второй половине дня. Высматривал знакомых, чтобы попытаться их вызволить. Девушек-связных, которых хватали по нескольку раз. Я их вытаскивал через больницу. Они туда влезали сзади через окно. Главная наша связная, Зося, так спасалась три или четыре раза, но потом все равно погибла…

Ладно, хватит. Хватит. Довольно.

Год 1943. 18, 19, 20 апреля, 6, 7, 8, 10 мая

То, что я хочу рассказать, — не историческая правда. Я просто буду говорить о событиях, в которых участвовал, добавляя те немногие сведения, которые до меня доходили. Но то, что я знал, влияло на мою оценку ситуации и мой тогдашний образ мыслей. До сих пор я хранил это в себе, держал в животе. К нам не относились всерьез — ни тогда, ни потом. И все последующие шестьдесят лет, как и тогда, мы оставались на политической обочине. Non omnis moriar[39]. Позволительно ли сейчас видеть вещи такими, какими они виделись тогда? Или нужно мыслить по-новому? Пропускать воспоминания через фильтр сегодняшних знаний? Кажется, когда Циранкевича[40] (а он тогда был уже болен) попросили описать свою версию сотрудничества с большевиками, он отказался. Сказал: «Никогда». И не оставил нам ни слова о том, что сделал в лагере в Освенциме, как работал на Народную Польшу. Возможно, это правильно. Возможно, надо молчать. Но я хочу говорить, хотя о большинстве событий знал только по слухам, поскольку жил на обочине и других, более достоверных источников у меня не было. Может быть, с возрастом меня все сильнее тяготит молчание? Ладно, хватит вздыхать.

18 апреля

В тот день, как мы договорились, должно было состояться заседание штаба ЖОБа. Накануне Антек вышел из гетто как наш новый представитель и связной с штабом АК, а практически — как связной ЖОБа с Генриком Волинским, представителем лондонского правительства. После того как несколько недель назад Юрек Вильнер попал в уличную облаву и был вывезен в трудовой лагерь, находящийся всего в нескольких километрах от Варшавы, руководство АК оборвало контакты с нами. Кажется, существовало такое предписание: если кто-то из членов организации арестован, с ней на шесть недель прекращаются всякие контакты. Мы об этом не знали и, когда Юрека загребли, назначили нашим следующим представителем Зигмунта Фридриха, а после него — так как он не сумел установить связь с Волинским — Михала Клепфиша.

До сих пор связь осуществлялась очень просто. Каждую среду представители встречались перед Политехническим институтом на углу Львовской улицы. Нам было очень важно восстановить этот контакт. После январской переброски оружия — АК тогда выделила нам 50 пистолетов «парабеллум» и 50 кг пороха — мы от них ничего не получали. Михал, правда, организовал производство ручных гранат, которые мы делали из разрезанных на куски труб, а чекой служила торчащая с одного конца веревочка, но это было малоэффективное оружие. Граната разрывалась слишком поздно, и осколков получалось немного.

У нас были претензии к генералу Гроту, потому что он три месяца не отвечал на наши письменные послания. Мы считали, что он очень недоброжелательно к нам настроен. И понимали, что забота о безопасности — всего лишь отговорка, способ, которым генерал воспользовался, чтобы прервать с нами отношения. Тогда мы написали письмо Леону Файнеру с просьбой вмешаться и убедить гражданские власти Подпольной Польши (Polskie Państwo Podziemne)[41] возобновить с нами контакты. Это был окольный и долгий путь. Мы доказывали, что с момента возникновения ЖОБа у нас не было ни одного провала и никого из наших связных не следует опасаться. Через некоторое время пришел ответ, что таковы существующие в АК правила.

День 18 апреля был чудесный, солнечный. Заседание штаба должно было состояться в квартире Анелевича на Налевках. На улицах гетто в тот день по случаю Песаха царило какое-то безумное движение. А тут еще в полдень поползли слухи о том, что завтра начнется акция по депортации. Якобы эта новость пришла из-за стены, и ее подтвердила Вера Гран, позвонившая с арийской стороны. Я пришел на Налевки. Заседание получилось какое-то неформальное. Была Целина, был Геллер, которого Анелевич, когда получил известие о предполагающейся завтрашней акции, вызвал с территории фабрики Шульца. Была также Мира Фухтер. Мы все стояли в большой комнате возле большого круглого стола, и вдруг Целина спросила: «Ну хорошо, если завтра будет акция, кто из нас останется жив? — И обратилась ко мне: — Марек, ты, наверно, знаешь…» А я, дурак, показал пальцем: «Ты — да, ты — да, ты — нет, ты — нет…»

А вообще ситуация в штабе была очень напряженная, потому что Координационная комиссия, после того как Анелевич застрелил на Милой веркшуца[42] и забрал у него оружие, а немцы в тот же день в ответной операции на Милой, между Заменгофа и Мурановской площадью, убили около двухсот пятидесяти человек, потребовала, чтобы я на заседании штаба поднял вопрос о вотуме недоверия Анелевичу и чтобы мы сменили руководителя ЖОБа. Я понимал, что это невозможно, и ждал, как развернутся события. А невозможно было потому, что сама лишь постановка вопроса о недоверии привела бы к расколу в ЖОБе. Но из-за того, что атмосфера была такой напряженной, об этом, к счастью, и речи не зашло.

Юрек Вильнер был уже в гетто. Его выкупил друг… как же его звали?[43] Ага, Генек Грабовский. Он выкупил Юрека, а потом, чтобы перед возвращением в гетто немного подлечить, взял к себе и несколько дней выхаживал. Юрек не мог ходить. У него пятки были разбиты до кости, просто черные стали от битья. Но он никого не выдал.

В тот день был первый седер[44]. Говорили, что раввин на улице Майзельса (бывшей Купецкой) приготовил роскошный праздничный стол — шикарная сервировка, красивые белые скатерти, — а когда разошелся слух, что назавтра будет акция, все перенес в убежище. Все, вместе с посудой и скатертями. И там был торжественно отмечен седер. Так рассказывали, и это стало одной из легенд гетто, но правда ли — неизвестно. Никто из нас этого не видел.

Заседание штаба закончилось, и все разошлись по своим постам. Я остался один. Ни с центральным гетто, ни с территорией Тёббенса и Шульца[45] связи не было. Пришли Михал Клепфиш и Зигмунт Фридрих. Зигмунт принес оружие, а Михал — пятидесятикилограммовую пачку пороха и рецепт ускоренного приготовления так называемых коктейлей Молотова. В полночь я лег спать на столе, расставленном посреди комнаты. Рядом легла Рута Блонес. Я чувствовал ее голову чуть пониже груди. Пухленькая, теплая девушка. А к ней пристроился Янек Биляк. Мы лежали, но спал ли кто-нибудь в ту ночь, не знаю. Над нами, опершись на стол, стоял Адам Шнайдмиль; резиновая полицейская дубинка, которую он держал в руке, гнулась в такт его словам — Адам все время повторял: «Невозможно, чтобы это уже был конец». Не знаю, удалось ли кому-нибудь заснуть.

Рассвело. Меня позвал Зигмунт, который провел ночь на кушетке. Я подошел к нему. Он сказал, что уверен: ему не пережить того, что нас ждет, — и поэтому просит, чтобы я, когда уже все закончится, позаботился о его пятилетней дочке, которую он спрятал в монастыре в Восточной Польше. Я сказал то, что обычно говорят в таких случаях: «Не болтай чепухи».

Вскоре затем, около шести утра, мы услышали первые выстрелы из центрального гетто. Распознавали взрывы гранат: это наш взрыв, это их, это наш, это их. Потом я узнал, что это были отголоски боя на углу Заменгофа и Милой. Наши атаковали с четырех сторон. Это продолжалось довольно долго. Вдруг до нас донесся звук сирены «скорой помощи», а потом наступила тишина. У нас, в нашем секторе, по-прежнему было спокойно. Так что мы сидели в углу комнаты и разговаривали. О том, как плохо, что АК нам не доверяет и мы остались в одиночестве, отрезанные от мира. А ведь мы всеми возможными способами старались установить связь с главным штабом АК. Даже пытались через Тосю Голиборскую напрямую добраться до Волинского. Помню встречу с Волинским у Тоси на улице Промыка. Мы сидели в потемках, а Волинский беспомощно разводил руками и говорил: «Я ничем не могу вам помочь».