ужика — и ему не поверил бы Юрий Иванович, он обессилел, едва держался за лом. Народу сходилось временами много, черно стояло, к костру в темноте сбегалась ребятня, сколько дней он колотился, не знает, дни слились, помнит топчан в будке и свернутые флажки в мятом железном кольце. Помнит, как оборвалось: появился Федор Григорьевич, властно и одновременно осторожно вынул лом из рук Юрия Ивановича.
Конец зимы и весну — до возвращения лесничего из больницы, он перенес операцию и поправился, — Юрий Иванович жил у Калерии Петровны. К ней, сломленной вероломством сестры и бегством Лохматого, Юрий Иванович теперь относился, будто к старшей сестре; вставал раньше нее, ставил чайник и разогревал вчерашнюю кашу, бывало, только что не силком приводил на занятия географического кружка, гладил ей платья и тогда же отнес подшить белые чесаночки. Она похудела, как-то потемнела лицом; однажды Юрий Иванович, дожидаясь ее в доме у Федора Григорьевича, слышал, как завклубом мелькомбината, горбатенькая пожилая женщина, бывшая княгиня, говорила Федору Григорьевичу:
— Лера стала неавантажна, похудела, погасла… считает, обречена погребстись в Уваровске.
Прежде Юрий Иванович поглядывал с одобрением на горбатенькую: она бесстрашно разнимала драки на танцах в своем крохотном клубе, срывала марлевые занавески и перевязывала порезанных, теперь слушал с враждебностью горбатенькую, он-то видел, как у Калерии Петровны дрожали руки, держащие серебряные часы Лохматого. Ничего более о Калерии Петровне сказано не было, он запомнил из разговора фразу горбатенькой: «Эти истины не оставляют желаний» — как видно, по причине ее непонятности. Впредь он считал унизительной для Калерии Петровны дружбу с горбатенькой, стыдной, ее не любят, а она терпит. Наезжая в Уваровск в пятидесятых, в шестидесятых, разговоров с горбатенькой избегал — Калерия Петровна неизменно звала ее по случаю его приезда. После смерти горбатенькой узнал о ее причастности к его судьбе — не Калерия Петровна, а горбатенькая надумала убедить его поступить на филфак МГУ, и непременно на основное отделение, чтобы слышать и видеть старых профессоров; называлось имя пушкиниста Бонди; Калерия Петровна все пять лет учебы посылала ему деньги.
К весне Калерия Петровна сделалась нервной, нетерпимой на уроках. Стала ходить на станцию, дожидалась 34-го московского, Юрий Иванович мучался: ну что же она ходит, все ведь знают про Лохматого. В мае под началом Федора Григорьевича прошпаклевали, покрасили «Весту», кружили по пруду — под парусами и на моторе. Калерия Петровна с ними не плавала. Шлюп невзлюбила, велела унести зимовавший у них на кухне анкерок с «Весты», дубовый бочонок литров на двадцать пять. О походе на Каму не слушала, занятия географического кружка стали обрядом: объясняла им принципы составления карт. Конические проекции, звездно-равноугольные, азимутальные. Сердилась: бестолочи вы, вам бы не карты, а картинки с елочками и моржами на льдинах! Команда готовилась к походу. Они проводили дни с учебниками на «Весте», экзамены сдавали кое-как, восьмой класс — не десятый. Закупали крупы, набили сухарями мешочки. Юрию Ивановичу снились песчаные, в солнце, берега, большие города у воды. Оставалось два экзамена. В одну ночь их, шестерых, на «Весте» выбросило из Уваровска, так что прострелили за две недели Сейву, Каму до низовьев, Волгу, Рыбинское море, шлюзы — цепляясь за сухогрузы, за буксиры, и очутились в Москве.
Накануне их бегства Калерию Петровну вызвали в районо, там инспектор поздравила ее с окончанием учебного года, с возвращением отца из больницы и предложила подать заявление об уходе из школы. Инспектор дважды начинала говорить о Федоре Григорьевиче, дескать, теперь, когда прооперирован лесничий, отец Калерии Петровны, доктор не заинтересован, не подтвердит своего авторства. После чего инспектор достала карту архипелага Табра, сложенную до размера карточной колоды, и звучно шлепнула о столешницу.
Ребята подстерегли Тихомирова. Оркестр возвращался с кладбища хмурой кучкой. Не скорбь гасила лица, похороны дело привычное, а труды дня. Пятясь в проулок, ребята манили: «Бутун, поди!» Уцапнули в десять рук, вырвали альт.
Втиснутый за поленницу, он не отпирался, не божился, что не хотел, не знал, не доносил! Он не ждал, что спохватится родня-оркестранты, набежит, разгонит вестарей. Что прибежит, сверкая тяжелой латунью геликона, его дядя, дружок начальника милиции и сват начальника торга, распугает своей глоткой. Тихомиров сжался, стал тугим как мяч. Мясистая переносица налилась кровью.
— Пойдешь в роно, понял? — твердил Леня. — В роно пойдешь!
— Вот вам! — шипел Тихомиров. По шепоту ребят он понял, что оркестранты ищут его в проулке, и также не хотел выдавать себя.
— Бутун, иди на попятную, понял?
— Говори, на Калерию напраслина, понял?
— Не дождетесь, — вышептывал он враждебно. — Бесполезные ваши карты!
— Пойдешь, ублюдок!
В проулке кричали, звали Тихомирова. Поспешная, взрывчатая речь его дяди. Он обращался к кому-то из своих и прерывал ругательствами: «…в бога мать, хотите жить легко!»
Блеснула над поленницей латунь трубы. Тихомирова зажали, стиснули, и вновь Юрий Иванович почувствовал, какой он тугой, тяжелый. Скинув плечами жерди прясла, подались в крапивную чащу. Стояли там, шептали:
— Пойдешь в роно?
— Говори — было! Было, два раза ходил на кружок, только ничего такого про Калерию не знаю!.. Дядька мой еще тот ботало, не слушайте его.
Тихомиров, подняв лицо, ведь он был ниже их всех, спокойно ответил:
— Бесполезные ваши карты. А что без пользы, то вредно.
Убежденно, с силой сказал.
Ему втолкнули в руки альт. Расступились, обжигаясь крапивой. Выпустили Тихомирова не в просвет, пробитый ими при отходе, а в стену крапивы. Он шагнул, и мига не помедлив. Зацепил ногой что-то железное, звонко брякнувшее, и повалился лицом в жгучие листья и стебли. Поднявшись, не оглядываясь, он пробился к пряслу. Вывалился в проулок в треске жердей и под ругань дяди, сиявшего кольцом баса-геликона на плечах.
Следом за оркестром ребята пришли в горсад; с зудящими, обожженными шеями и руками стояли за оградой танцплощадки, глядели, как Тихомиров подносит мундштук к распухшим пылающим губам. Истина «хорошо, нравственно лишь полезное» казалась Юрию Ивановичу тяжелой, как булыжник, и враждебной своей завершенностью. Ребята не стали дожидаться перерыва, ушли, откладывая столкновение на будущее, зная, как теперь кажется Юрию Ивановичу, что столкнутся с Тихомировым, упрутся лбами.
Ночью ребята забрались в районо, впихнув Додика в форточку; он затем впустил прочих через окно. Шарили в шкафах, в столах. Разбуженная сторожиха стала кричать на всю улицу, какой-то мужик схватил под окнами Юрия Ивановича и Васю. Коля, Гриша и Леня отбили их, причем сильный Леня саданул мужика крепко. Сторожиха вопила: «Муругов, узнала тебя, варначина!.. На всех докажу! Ой, милиционера ухайдакали насмерть!» Вовсе не был милиционером в гражданском, а заводской какой-то, потом узналось, из писем. Ребята добежали до водной станции, ключ от сарая у Гриши был с собой. Погрузили снасти, бочку с бензином, запасенные для похода продукты были тут же. Вшестером «Весту» в обход плотины не перетащишь. Орудуя баграми и топором, они приподняли один из двух тяжелых щитов, удерживающих воду, дальше щит сидел в пазах как впаянный. Тогда ребята подпилили и подрубили поперечины щита и взялись крошить его, только доски летели. В пробитую дверищу «Весту» пропихнули до середины. Шлюп застрял, накренясь, его заливало. Руки и плечи у них были изорваны в кровь. Вовсе отчаялись, как вдруг под треск державших шлюп досок, под напором хлынувшей воды — что ее прежде удерживало? — «Весту» протолкнуло. Шлюп плюхнулся в Сейву с двухметровой высоты.
Километрах в пятнадцати ниже Уваровска «Веста» намертво вклинилась между сваями, торчавшими, будто зубы, на слюдяной глади. После войны здесь на левом берегу была трудовая колония, будто бы колонисты строили плотину, зимой по недосмотру заполняли ее тело заодно с землей кусками льда, по весне осевшую плотину прорвало. На рассвете ребята бросили «Весту» — по берегу приближалась машина — вообразив, что за ними гонятся. Сторожиха признала Леню, оркестр донес, Коля под окнами при схватке обронил фонарик с нацарапанной фамилией, милиционер в больнице!.. Пруд спустили!
Такелаж, весла, багры попрятали по кустам, «Весту» бросили на сваях. В Уваровск возвращаться было опасно, поймают. Следующая остановка 34-го московского — в шестидесяти километрах. На разъезде товарняк, скучились на одной тормозной площадке. Проехали переезд, товарняк стал, сборный был, видно, подскочил стрелок железнодорожной охраны, говоря: «Попалися!» Посыпались, разбежались. Ловят их, сообщили по линии! В темноте Юрий Иванович и Леня Муругов, поплутав, покружив, вернулись к остаткам плотины. Чернел ряд свай, шлюп исчез.
Из-под берега позвали, там в «Весте» прятались Додик, Гриша и Коля. Оказалось, нашли «Весту» под берегом. Подняла ли тяжелый шлюп прибывшая вода? Пруд-то они спустили. Или кто сдернул ее со свай и укрыл под кустами?
До глубокой ночи прождали Васю Сизова и пошли на веслах вниз по Сейве. В темноте на моторе не погонишь, перекаты выстланы каменными обломками. Вася одумался, посчитали они, вернулся в Уваровск. Ему спустят, он отличник, обстоятельный, комсомольский секретарь в школе, со взрослыми ладит, у него и повадки взрослого, говорит мало и всегда по делу, если спрашивают. И чего ради ему вязаться с ними, он из другого класса, к «Весте» равнодушен, в команду попросился из-за Федора Григорьевича. Брать не хотели, мало ли других просилось; Федор Григорьевич за него, как говорили в Уваровске, пристал, заступился.
На рассвете причалили к крепкому берегу, разложили сушить паруса, вымыли в шлюпе. Леня требовал навесить мотор, прочие молчали, хотя грести сил не было, плечи разламывались, мозоли натерли кровавые, и тошно было глядеть на разложенные с такелажем весла, самодовольно, тяжело придавившие траву. Гриша не дал навесить мотор — мелко, винт берег, впереди путь в тысячи километров. Прочие покорно молчали, решала воля капитана.