Антонина Сергеевна осталась сидеть возле Гоги. С удовольствием выговаривала слова «гастроли», «аншлаг», «раскладка мест», «поднятие занавеса». Гоги стал вспоминать о золотых временах, когда гастрольные бригады находились на хозрасчете и дележ сбора происходил по маркам.
— По маркам?
— Ну, с концерта взяли триста рублей. У нас всех тридцать марок, например. У меня за номер — две марки, за организацию концерта — марка. Как администратор я имел еще одну марку. У солиста, например, — тоже четыре марки. У бригадира — четыре марки. У остальных — по две. Считай, — Гоги говорил ей «ты», — марка стоит десятку. А что сейчас? Категория у нас вшивая. Два раза братья находили меня, увозили домой. Не могу без эстрады. Из ансамбля выгонят — в ресторан пойду, из ресторана турнут — буду в столовой петь.
— Решает, очевидно, руководитель бригады, — сказала Калташова. — Верно? — поворотилась она к супругам Цветковым, танцорам. Она, гладко причесанная, с правильным анемичным лицом, он — худой блондин с рыжими усиками. Супруги шептались, томясь в накуренной комнате. Цветкова, не вникнув в вопрос Калташовой, наклонила лакированную головку и улыбнулась накрашенным ртом. Дочь Цветковых — она знала их по прошлым гастролям — болезненная девочка, живет у бабушки в Воронеже; супруги скупятся по мелочам, собирают на кооперативную квартиру.
Антонина Сергеевна встала, чтобы привлечь внимание, и вопросительно, с обидой произнесла:
— Поедем в Черемиски, вам будут рады!
Ее будто не слышали. Бутылки были пусты, бедное угощение съедено, и не было, казалось, смысла сидеть в тесной комнате, однако в гостиницу не спешили. Всюду они были проездом, мир их распадался на две составных: концертный зал и гостиницу с ее стандартным уютом.
Гостеприимство Антонины Сергеевны создавало иллюзию их ценности, уважения к ним. Они прощали ей ее старомодную наивность, ее разгоревшееся красное лицо, громоздкость ее фигуры, ее нелепую стрижку, ее резкий голос и неправдоподобную пышность кружев блузки. Она оставалась стоять, страдая от мысли, что поза ее нелепа. Ногаев провел вечер одиноко, недобро обводя глазами застолье. Теперь дремал на диване в углу.
Канторович встал рядом с ней, заговорил:
— Очевидно, Гоги договорился насчет концерта в другом месте. Сами понимаете, никакого смысла переться обратно в Уваровск — те же деньги. Но зато городская гостиница, кухня ресторана.
— Не ради же этих несчастных палок вы мотаетесь, — растерянно сказала Антонина Сергеевна.
Цветкова повела лакированной головой, муж коснулся ее руки. Антонина Сергеевна приняла движение Цветкова на свой счет.
— Да, я всего лишь чиновник, приставленный к культуре. Но ведь мы с вами делаем одно дело. Звание артиста обязывает, ведь так? Его долг — долг художника.
Подошедший сзади Канторович шепнул:
— Не связывайтесь с ними.
Расталкивая стулья, Антонина Сергеевна пошла к дивану, где в неудобной позе, подвернув голову так, что на груди горбом собралась рубашка, полулежал Ногаев. Она заглянула ему в лицо и поняла, что он слышал ее слова.
— Ничего, ничего, — пролепетала она, взяла его за руку.
Ногаев встал, прошел к двери, крикнул в темень коридора:
— Гоги!
Появился Гоги, уже в пальто, шапка-пирожок набекрень.
— Вернемся в Уваровск.
— Если отдашь акт.
Ногаев достал из внутреннего кармана листок, подал Гоги, затем вернулся в комнату и снял с вешалки ее пальто:
— Прошу, мадам. Позволите себя проводить?..
Антонина Сергеевна видела, как в вестибюле Гоги порвал листок, швырнул клочья.
Выехали в третьем часу. В соснах поблескивали вымытые дождями сизые срезы гранитов.
Автобус спускался в долину, дождь будто усиливался, в автобусе темнело.
Проехали заброшенный рудник. В крайнем доме жили, в окне виден самовар на столе, сковородка. У прясла стояла старуха, не прикрывалась от дождя, держала на веревке пеструю козлушку. Дальше на захламленной просеке мок трелевочный трактор, дверца пустой кабины была настежь.
— Разве это лес? Барахло! — раздраженно проговорил Гоги, оглянулся: кто ему возразит?
Не возражали, сидели оцепенелые — иззяблись, намотало в автобусе.
Шевельнулся его дружок Калинник, цыган. Гоги спросил:
— Что, хороший лес, говоришь? У нас в горах — лес! Бук, граб! Сам работал в леспромхозе!
Цыган зевнул, закрыл глаза.
Антонина Сергеевна понимала, что раздражение Гоги обращено против нее. Заискивающе, тоном хозяйки, которая все стерпит ради того, чтобы гости сохранили хотя бы видимость хорошего тона, она взялась ублажать Гоги.
Он вскочил, опустил стекло. Вода, сорванная с края стекла, скручивалась движением встречного воздуха, струйки летели на сидевшую позади Антонину Сергеевну, она надвинула шляпку, вытирала лицо платком.
Марик тронул ее за плечо, предложил поменяться местами.
Она улыбнулась ему жалкой улыбкой:
— Ничего, ничего, так в автобусе свежее.
Проехали мостик. Сразу за ним автобус забуксовал и сел во впадине, наполненной глинисто-красным месивом. Под мостиком подкрашенная суглинком вода несла опавший лист и рыжую сосновую иглу.
Шофер обошел машину, вернулся, достал топор и лопату.
Он пошвырял в жижу комья земли. Затем живо, ловко вырубил островок ольховника на берегу ручья, набросал веток под колеса и сел за руль. Автобус рванулся, подергался, пострелял, поурчал мотором и затих.
Шофер приволок пару лесин, швырнул в слякоть.
На Антонину Сергеевну лило. Ее мокрое лицо покраснело от холода. Канторович поглядел в воротник Гоги и закрыл окно.
Гоги оглянулся, вскочил:
— Открой назад мое окно!
Канторович отвернулся. Гоги смял в кулаке обертку шоколадной плитки, с разыгранной яростью швырнул комок в лицо Канторовичу. Тот сел, ссутулился, закрыл глаза.
Остальные с восклицаниями и ахами переживали вторую попытку шофера выбраться из глинистой впадины. Кончилась попытка тем, что автобус выскочил обратно к мостику, на твердое место.
— Вылезли, толкнули бы, — сказал шофер.
— Может, в таком случае, пешком?..
— На мне ботинки!
Антонина Сергеевна прошла салон, отворила дверь и шагнула в грязь. Дождь припустил, глинистая поверхность лужи пузырилась. Шофер, что неподвижно, руки в карманах телогрейки, сидел в кресле, встал и вышел следом за ней.
Касаясь рукой стенки автобуса, она шагнула раз, другой, третий, с трудом выдернула сапожок из глинистого теста. Постояла, решилась и ступила в налитую жижей колею.
За обочиной шофер рубил осину. Крошево щепы облепило сапоги.
В автобусе зябли, позевывали, дымили сигаретами, хрустели конфетными обертками, прятали лицо в шарфы, в поднятые воротники. Из открытой двери автобуса тянуло холодом, за ней мок лес. Ногаев поплотнее уложил на груди шарф, отвернул от губ отсыревшую складку.
В мути, смешавшей краски леса, появилось синее пятно: Антонина Сергеевна несла охапку сучьев.
— Гоги, ты, говоришь, был лесорубом? — спросил Ногаев.
— Ха, разве это лес? — зло отозвался Гоги.
Осина рухнула, хлестнула ветками по глинистой жиже. Ногаев взглянул на часы:
— Если ты, Гоги, срубишь соседнее за три минуты, я проиграл свое пальто.
Его песочное пальто из верблюжьей шерсти было для мужчин бригады предметом престижным.
— Что я ставлю?
— Свое пальто.
— Я тебя раздену!
Гоги сбросил свое пальто на руки Калинника, остался в пиджаке. Прыгнул со ступеньки автобуса, мелькнули носки. Но увяз так, что низ штанин ушел в грязь. Разбрызгивая жижу, он прошел до мелкого кустарника на обочине, отобрал у парня топор.
Бригада открыла окна. Аккордеонист Мишаня, что на потеху женщинам давил грецкие орехи между большим и указательным пальцами, прогнал пальцы по клавиатуре, крикнул гитаристу: «Румбу!..»
— Хосе, я твоя! — выкрикнул Калинник, подбежал к двери: — Гоги, пошел!
Гоги обошел дерево, ударил, лезвие топора скользнуло, щепа мелькнула изнанкой. Вторым ударом он загнал топор глубоко и с трудом выдернул его из вязкой мякоти — ему пришлось налечь на рукоятку. На третий раз угол удара был взят удачно, и дальше пошло ровно, рассечка углублялась. Гоги сбросил пиджак в траву, его вязаная голубая рубашка потемнела от дождя.
Из окна автобуса кричали:
— Гоги, рукава пальто твои!
— Эй, вороные!
— Гоги, пошла третья минута!
— Мне твое паршивое пальто нужно? — кричал Гоги. — Ха! Я в грязь брошу!.. Ты злить меня хочешь? Гоги — фраер, думаешь!
— Гоги, осталось двадцать секунд!
Ногаев смотрел в окно.
Гоги отбросил топор, навалился на дерево.
— Дави его, дави!
Гоги поднял топор, косо, снизу ударил раз, другой. Отшвырнул топор, разогнался, ударил плечом в дерево.
— Гоги, ты его пощекочи!
Шофер посторонился, дерево рухнуло. Гоги не устоял, замахнул руками, повалился в кустарник.
Канторович продирижировал, на счет «три» из автобуса хором прокричали:
— Три мину-ты!.. Сем-над-цать секунд!
Гоги, взъяренный, щека в грязи, подбежал к двери, швырнул в автобус скомканное пальто.
— Ставлю оба пальто против твоих штанов, — сказал Ногаев. — Повалю дерево за три минуты.
Гоги ударил кулаком по ляжке:
— Забери мое пальто, забери мой пиджак! Я двадцать таких заработаю! Штаны против штанов!
Ногаев сбросил пальто, по лесинам, переброшенным для Антонины Сергеевны, перебрался на обочину. Следом выбрались из автобуса Канторович и Калинник.
Гоги снял с руки часы. Махнул рукой.
Ногаев легонько стесал ствол на уровне колен, затем с маху вогнал лезвие, выдернул его движением топорища вверх. Ударил еще и еще раз. Затем по горизонтали подрубил подсеченное место.
Руки его не слушались, топорище выворачивало пальцы. Ногаев втягивал воздух оскаленным ртом. Он помнил, что ему надо делать вдох в тот момент, когда заносит топор, и выдыхать, когда он вгоняет топор в дерево, но удары были слабы, лезвие отскакивало от дерева, вдруг затвердевшего, Ногаев частил и еще сильнее задыхался. Он стал считать: раз — вдох, два — выдох. Воздуха не хватало, он чувствовал, что его разрушенная плоть победила, победил его тяжелый рыхлый живот, его дряблые мясистые руки, его ожиревшее сердце. Оно ворочалось в глубине на привязи резкой, уходившей под лопатку боли. Качнулось, поплыло лицо Гоги, дернулась вверх его вытянутая рука с кусочком белого металла. Ненависть на миг вернула Ногаева в явь, он всей тяжестью, с маху бросился на дерево, притиснулся щекой к холодной коре, услышал хруст.