— Так начинаем? — спросила певица.
Антонина Сергеевна сделала знак шефу:
— Действуйте.
— Дверь ломать не надо, — сказал Ногаев.
Илья погнал на них толпу кружковцев, крича:
— Я вышел из барака!.. Вы шарахнулись! Побежали!
Толпа пятилась, топот, смех, Антонину Сергеевну отнесло от Ногаева, больно наступили на ногу.
Ногаев пошел к Илье, говоря громогласно:
— Эпизод с рукопожатиями в холерном бараке, как я понимаю, содрали из монографии о египетском походе Наполеона?
На сцене стало тихо, Антонина Сергеевна подняла голову и глядела на Илью, как учительница на ученика, пойманного на списывании.
— У моего деда был иммунитет к холерному вибриону, — небрежно ответил Илья.
— На этом основании вы заменили мамлюков белогвардейцами, деморализованных холерой французских солдат — обывателями приволжского городка, а Наполеона — своим дедом?.. Впрочем, неважно, пожимал руки в холерном бараке ваш дедушка или нет, важно, что герой нашей пьесы как организатор справился со своей задачей: создал миф о своей неуязвимости.
— Как не пожимал? — Илья негодовал.
— Может, он при том спрашивал: как поживаете?.. К тому же эпизод этот надо смотреть с подушкой. Ваш герой ушел в барак пожимать руки. Толпа перед бараком скучает в его ожидании. Что делать зрителю? Главными фигурами на сцене становитесь вы, девушка и солдат. Если толпа не сводит глаз с дверей барака, то вы заняты собой. Парень увидел девушку, влюбился, вымаливает свидание. Он солдат, завтра ему в бой! В братскую могилу! В холерный барак! Девушке парень мил, но она боится матери, робка. Должна быть смысловая связь между бойцом Гуковым и этой парой: ведь их любовь, их дети — будущее, а за него борется Гуков. Гуков уводит толпу. Мизансцена завершается любовной игрой. Начали!
— Не выйдет у меня, — сказал партнер молодой учительницы. Он страшится ревности своей жены, женщины яростной, не считавшейся с условностями сцены, хотя и причислявшей себя к интеллигенции: она была продавщицей в новом магазине.
— Мы с Ильей вас выручим, — быстро проговорила Антонина Сергеевна и пошла через сцену. Она была как в жару, плыли пятнами лица, рябили шарфы и платки.
Она взяла его под руку. Силы у нее кончились на половине пути. Илья, боязливо взглянув на нее, поддался под ее слабой рукой и пошел, он даже торопился и тянул за собой.
Они вышли на середину сцены, на свет. Над ними нависла туша Ногаева: из распахнутого пиджака вываливался живот, из мягкого ворота свитера вылез на затылок шейный шелковый платок, мятое лицо в табачном дыму.
— Так вот, ты говоришь: люблю! А я не верю в твою любовь! — сказала Антонина Сергеевна. — Подходят нам такие роли? — Она была вся напряжена и легка, глаза блестели, как от вина, голос дрожал.
— Но здесь текста нет, — сказал Илья в ошеломлении.
— Говорите, что хотите. Толпа — изображайте! — Ногаев схватил Илью и Антонину Сергеевну. — Пошли, пошли! Это любовная игра! Танец! Говорите, Гуков! Я унесу тебя, где радуги в фонтанах!..
— Я знаю, жребий мой измерен… — начал Илья.
— Кисло!.. Мужчина — ее назначение, отрава, восторг! Вы завоеватель, вы торопитесь. Завтра погибнете в бою, попадете в холерный барак! Вы нападаете, она уступает — это танец бабочек на лугу!.. — Ногаев втиснулся между ними, лацканом пиджака задел по лицу Антонину Сергеевну, она ощутила запах выделанной кожи, одеколона, табака. — Я знаю, жребий мой измерен!.. Вы страдаете, вы отчаялись, но что за этим? Стремление вымолить любовь. Вы наступаете: но чтоб продлилась жизнь моя!.. Вы так произносите это, будто это ваши последние слова! Чтобы у девушек в коленях слабло!
Позади хохотнули, Илья попятился, спиной вдавился в толпу.
Не договорив, под смех окружающих Ногаев обнаружил Илью в толпе, сказал:
— Петруччо, глядите, вот любовная игра, сражение, укрощение строптивой Катерины. — Ногаев с изяществом, что было удивительно при его рыхлом громоздком теле, выписал носком вензель, в поклоне повел воображаемой шляпой, небрежно и весело произнес:
— День добрый, Кет. Так вас зовут, я слышал?
— Нет, нет, зовут меня Екатериной, — Антонина Сергеевна игриво через плечо взглянула на Илью.
— Неправда, попросту зовут вас Киской — то славной Кисанькой, то Киской — злюкой, но киской, самой лучшей киской в мире, из кисок киской, сверхконфетной киской, хоть Кэты — не конфеты. Вот что, Киска, тебе скажу я, Киска, жизнь моя: прослышав, как тебя за красоту повсюду превозносят и за кроткость не так, как надо бы — я этим был подвигнут посвататься к тебе…
Волновала высокая чистая московская речь Ногаева. Волновало его полновесное «а», налитое силой, его твердые «г» и «д». Голос обольщал, льстил, отчаивался, угрожал, голос выражал полную молодую жизнь. Хрипловатость не разрушала течения голоса, она сообщала ему характер.
— Любовные маневры солдата и мещаночки мне неинтересны! Им тоже! — Илья почти кричал. — Пьеса о моем деде, враче Гукове. Он был солдатом в первую мировую, он заведовал здравотделом в уездном исполкоме. Он конфисковал аптеки. Перестраивал земскую врачебную сеть, боролся с холерой, с тифом, воевал! Он оставил пост в наркомате. Первым применил скальпель в районе!.. Сидор Петрович! — Илья кинулся, подхватил Кокуркина, вывел его на середину. — Расскажите им, как дед появился в Уваровске. Расскажите! Голодный год!.. Так? Так?
— Год голодный был, городских на улицах черно, менять всякого нанесли, — уныло и послушно стал рассказывать Кокуркин. — Я сидел у завозни. Ко мне подсаживается Федор Григорьевич. Меня к нему так и поманило, видно, человек образованный. Утром драка. Городских уж не пускали на постой, дескать, своих вшей хватает. Они за жилом ночевали. Ночью-то еще были холода, хоть и весна… Они жерди сожгли… Мужики жерди припасли поскотину огораживать. А утром мужики выпили, я тоже с емя, пасха, как не выпить, дуракам… Пошли рубахи пластать, да бабы надумали натравить нас на городских — вон, дескать, что делают, никого не боятся. Мы за жило́, у кого что в руках. А как драка пошла, гляжу вчерашний мой знакомец — это значит Федор Григорьевич — смят, и голова в крови…
Ногаев чуть отступил, этим движением он выделил себя. Все деревенские на сцене, честя во все корки Кокуркина, который в это время, как испорченный патефон, по новому заходу повторял: «…мы с Федором Григорьевичем взялись лес возить…» — повели взглядом за Ногаевым, читая на его лице выражение скуки. Кокуркин, старая перечница, развел тут!.. Все это без него знали, от своих стариков.
Ногаев, отступив, взглянул на часы, и, как в ответ на этот жест, кружковец, каменщик из строительной бригады, сказал: «Люди к нам приехали не ваньку валять», и следом младший зоотехник, грубая девушка, досказала: «Открывай зал, Илья, чего тянешь резину».
— Ах, вам скучно слушать? — протянул Илья. В голосе у него на последних нотах прорезалась по-бабьи визгливая язвительность. — Ему голову пробили, а он остался здесь!.. Ни про себя, ни про деда вам знать не хочется, вам надо крашеных цыган!..
В тишине было слышно, как шумит народ за дверями зала. Тишина была неловкая, переживали то особенное, свойственное вообще деревенским людям чувство стыда за своего — а Илья был свой в этой ситуации перед чужими.
— Не базлай, — сказал ему Паня, — в другой раз послушаем Кокуркина.
Паня неуверенно взял поданный Ильей ключ: столь драматичен был жест.
— Ой, девки, занимайте места!
— Держи для наших первый ряд! — закричали кружковцы.
В зал ворвался народ, растекался по проходам, хлопал сиденьями.
На лестнице Антонину Сергеевну и Илью догнала музыка, подтолкнула в спину. Аккордеон захлебывался в румбе, саксофон выпевал камаринского, гитара через электроусилитель твердила что-то ритмическое, темп нарастал, звуки смешались в немыслимом акустическом месиве.
Музыкальное вступление закончилось. Голос Ногаева, усиленный микрофоном, произнес:
— Добрый вечер, дорогие друзья!
За кулисами Илья сел на ступеньку. Антонина Сергеевна стояла возле него.
— …На кладбище у могильной плиты рыдает человек, повторяя одну и ту же фразу: «Ты не должен был умирать! Нет! Ты не должен был умирать!» — доносился до Калташовой и Ильи голос Ногаева. — Прохожий участливо спрашивает: «Здесь покоится ваш отец или ваш сын?» — «Нет, здесь похоронен первый муж моей жены». А теперь, дорогие друзья, крепче держитесь за ручки своих кресел, чудо-лайнер совершает посадку в столице нашей Родины — Москве.
Оркестр заиграл марш «Здравствуй, Москва», марш перешел в «Подмосковные вечера». Ногаев продолжал:
— Вот мы попадаем в водоворот нарядной толпы на Красной площади, вот глядим на Москву с Ленинских гор, вот гуляем по бульварам. Шумит листва, влюбленные не замечают ничего вокруг.
Под вальс на сцену выбежали супруги Цветковы, он — в белых брюках и рубашке с короткими рукавами, она — в короткой плиссированной юбке и кофточке. Они исполнили танец, имевший налет романтического балета.
Ногаев вновь призвал крепче держаться за ручки кресел, и чудо-лайнер опустился в Риме. Канторович спел неаполитанскую песню под аккомпанемент оркестра.
Затем следовал скетч в исполнении Цветковой и Ногаева.
Илья спросил:
— Я был там смешон, на сцене?
— Еще немного — и побили бы.
— Ну, наши не дали бы…
— Они-то и собирались выкрутить тебе руки и отнять ключ. Им мешал Ногаев.
— Ногаев мешал?
— Ну да, он единственный, кто тебя принимал всерьез.
Между тем чудо-лайнер и вместе с ним жители Черемисок совершили посадку в нью-йоркском кабаре, где мужчины труппы в длинных париках и их партнерши в тесных брючках под песенку толстухи исполнили нечто вихляющее, а затем с непритворным равнодушием наблюдали, как Цветкова, закоченевшая, с голубой пупырчатой кожей, под мечтательную музыку снимала с себя парчовый лиф с глухим воротом, а следом и длинную юбку, высвобождаясь из нее медленно, как моллюск из раковины. Ритмически покачивая бедрами, Цветкова оставила юбку стоять в форме юрты.