Первые мои впечатления, как уже штатного сотрудника «Ленинских искр», связаны с людьми, которые бывали в редакции.
Газета была детская, маленькая и по размеру и по значению в ленинградской прессе, в то время весьма влиятельной, не уступавшей в этом смысле и столичной. Тягаться в авторитете с «Ленинградской правдой», «Красной газетой» (утренней и вечерней), молодежной «Сменой» «Искорки», понятно, не могли. Но бойкую газетенку полюбили, тянулись к ней, стремились в ней напечататься (я уже называл «президента республики Шкид» Викниксора, «белого гардемарина» Колбасьева, космического прозревателя Перельмана, могу добавить Аркадия Гайдара, напечатавшего в «Искрах» рассказ «Патроны» еще под настоящей фамилией Голиков; Бориса Житкова, приносившего морские истории, ставшие теперь классикой детской литературы), да и просто заходили «на огонек» незаурядные личности, о которых читателям моей книги будет, наверно, любопытно кое-что узнать от меня.
Приходил репортер Р., обозначим пока его так. Тихий, застенчивый, деликатнейший из деликатных человек. Совсем поэтому непохожий на репортера, каким мы его себе представляем.
Одно время в Ленинграде почти монопольное право на доставку редакциям газет оперативной городской информации захватил, «трест АБД». Аббревиатура расшифровывалась пофамильно: Алмазов, Брискер, Двинский. Этот тройственный союз внутри своей маленькой, но мощной корпорации, забивавшей в активности даже ТАСС, четко разделил зоны улова новостей.
Наука — Академия наук, еще не переехавшая в Москву, институты, лаборатории, отдельные ученые — числилась за Алмазовым, самым молодым из тройки и в силу этого самым напорным и таранным, расставившим не только сети для добычи, но и надолбы против чуждого проникновения в его область.
Брискер, которого звали в обиходе Хиля и говоривший о себе: «Стилически я не очень, а достать — это Хиля!», ведал, так сказать, светской хроникой: приезды, отъезды, похороны и т. д. Он был объективен в оценке своих возможностей: добытчик на зависть. Он добывал и то, чего не было. Зоной у него для охоты являлись, главным образом, вокзалы и гостиницы. Узнав, что в Ленинград должен приехать первый американский посол в СССР мистер Буллит, он подкарауливал его несколько дней в «Европейской», перехватил возле портье, взял интервью и у него, и у его сына. Но затем выяснилось, что у посла не сын, а дочь, и фамилия дававшего интервью не Буллит, а Пуллит, и не посол он вовсе, а голландский купец-меховщик, прибывший на пушной аукцион… Тот же Хиля организовал коллективный некролог по поводу смерти знаменитого дирижера Отто Клемперера, подписали его не менее знаменитые советские музыканты, а после опубликования из-за границы пришло письмо «похороненного» с благодарностью за теплые слова в его адрес.
Мартын Двинский — третий по алфавиту в этом триумвирате, но первый по опыту, по значительности, просто по возрасту. Он посылал репортажи с русско-японской войны, сотрудничал в больших петербургских газетах. Главные его связи — в мире искусств. Он говорил: «Когда-то мы с Верочкой…», «Мы с Севой…», «Мы с Федей…» Имелись в виду Комиссаржевская, Мейерхольд, Шаляпин. И вы знаете, это не было бравадой, беспочвенным хвастовством. Те, кто бывал на квартире у Двинского, видел фотографии прославленных артистов, музыкантов, художников с нежными дарственными надписями. Шаляпин ласково пишет о нем в своих мемуарах. Известно их пари с Федором Ивановичем. Где бы ни выступал певец, на всех его спектаклях, концертах неизменно среди зрителей в первом ряду находился Двинский, прибывавший в театр, в концертный зал вместе с Шаляпиным. И вот однажды было сказано: «Сегодня, Мартынчнк, ты в Мариинку не попадешь, сиди дома». — «Почему это?» — «В театре будет царская семья!» — «И что из того, так уже бывало…» — «А сегодня не пройдешь. Я не хочу!» — «Это ничего не значит, — сказал Двинский. — Я хочу!» — «Ах, так, — сказал Шаляпин. — Тебя за шиворот вышвырнут. Я прикажу!» — «Пари, что не посмеют и близко ко мне подойти, буду как всегда в первом ряду…» — «Пари!» — сказал Шаляпин. И велел всем службам Мариинки, обнаружив Двинского, в зал его не пускать… Когда спектакль начался и под ликование публики на просцениум в одеянии Бориса Годунова вышел Шаляпин, он увидел в первом ряду прямо перед собой… можно бы и не ставить многоточия: на своем обычном месте конечно же сидел Мартын. Говорят, при виде его победно подмигивающей физиономии великий бас впервые и единственный раз в жизни «дал петуха». Но как же все-таки проник Двинский в театр? А он не проникал, он гордо прошел, мило беседуя с царем, и, естественно, никакая охрана не решилась его остановить…
Вот что это был за «трест АБД». Позже, после разоблачительной статьи в журнале «Большевистская печать», он поблек, сник и вскоре рассыпался. Но в пору, о коей я пишу, он еще находился в полной мощи, и соревноваться с ним было практически бессмысленно. Для всех, кроме тихого, застенчивого Р. Он упрямо делал свое дело. И это тем более удивительно, что репортеров, как известно, ноги кормят, а Р. сильно хромал, припадая на правую ногу. Раз в неделю, в одно и то же время, он появлялся в длинном темном коридоре здания на Фонтанке, 57, где когда-то, при царизме, размещалось пресловутое, мрачной памяти Третье отделение, сыскное, а при Советской власти расположилось большинство редакций ленинградских газет, в том числе и «Искорки». Он появлялся и разносил свои заметки. Они были всегда любопытны, свежи по тематике, довольно бойко написаны с точным учетом специфики и интересов каждой редакции. Одно для утренней «Красной газеты», другое для вечерней, одно для комсомольской «Смены», другое для «Крестьянской газеты». Как правило, попадал он в «яблочко» и нашей мишени. Причем «стрелял» с самых разных направлений: из Зоологического сада, из Ботанического, из общества филателистов, из Географического общества, из Военно-морского музея, из Русского, из кинопроката, с ипподрома. Да, принес с ипподрома забавную заметку про экскурсию школьников. Пришли на конюшню, понравилась лошадка, спрашивают жокея: как называется? Он говорит: «Как называется», вроде переспрашивает, они повторяют: как называется? И снова он говорит: «Как называется». Оказывается, так и называется: «Как называется». «Трест» ужасно раздражался, гневался на Р., всячески пытался его скомпрометировать. Все тщетно: маленький, хроменький, он был неуязвим, живуч и непотопляем.
В 1938 году, осенью, я тоже охромел, правда, не навсегда, но на длительное время.
Случилось это при обстоятельствах, которые изложу сейчас коротко, собираясь еще к ним вернуться.
Ледокол «И. Сталин», только что построенный на Балтийском заводе, флагман арктического флота, шел в свой первый рейс — в высокие северные широты. Там, зажатые льдами близ Новосибирских островов и уносимые все выше, дрейфовали почти уже год три ледокольных парохода — «Седов», «Садко» и «Малыгин», — которым грозила вторая зимовка. Их нужно было выручать. К ним подобрался испытанный выручальщик «Ермак», вытащил, вывел за собой «Малыгина» и «Садко», а «Седову» со сломанным рулевым управлением, да и сам поколоченный и покалеченный торосами, помочь при всем старании не смог. На помощь «Седову» и был послан флагман. Вел его капитан Воронин, командовавший прежде и «Седовым», и «Сибиряковым», и «Челюскиным», и «Ермаком», человек, чьи жизнь и плавания еще ждут большой книги. А пока — только маленький эпизод из нашего похода.
В море Лаптевых попали в густейший туман, в мерзопакостную сырость. Решили приблизиться для ориентировки к берегу, шли по радиопеленгам, по счислениям. Штурмана докладывали их Воронину, не покидавшему ходового мостика. По расчетам, до острова Большевик оставалось 100 миль. «Мы ближе, — сказал Воронин, не глядя на прокладку, на карту. — Проверьте-ка цифры». Пересчитали — 100 миль. «Нет, — повторил Владимир Иванович. — Ближе! Вон гляньте, пуночка села на поручень. Она так далеко в море никогда не залетает, у нее свое счисление, свои точные пеленга. Мы по ним и пойдем». И оказался прав вместе с птахой, знакомой ему с поморского рыбачьего детства. До берега не было и половины пути, начисленного штурманами: ледокол снесло течением.
Флагман спешил к «Седову», которого отнесло уже за 83-ю параллель. Отнесло в дрейфе. А в свободном плавании таких широт никто еще тогда не достигал.
«От острова Котельный, — пишет мне из Ленинграда мой друг Сан Саныч (Александр Александрович Гнуздев, капитан дальнего плавания, тогдашний наш 2-й штурман), — мы пошли в сравнительно легких льдах напрямик на север примерно по меридиану 130° по радиопеленгу «Седова», надеясь быстро подойти к нему. Но вскоре встретили тяжелый лед. Продвижение резко замедлилось, стали то и дело застревать. Шел напряженный обмен телеграммами с Москвой, с руководством Главсевморпути. Мы подробно докладывали обстановку… Постепенно доползли до широты 83°, пересекли ее. И остановились в ледяном поле, милях в 60 от «Седова», по чистой воде — пустяки, а тут — самые трудные, может быть, и непреодолимые мили. Стоим сутки, дожидаясь распоряжений из Москвы. Воронин нервничал, ворчал: «Не пускают…» Он считал, что есть шанс пробиться. Но можно было и московское начальство понять: сдерживало имя ледокола. Было бы другое название… А застрять и, обезуглившись, зазимовать, угодить в долгий дрейф с таким именем на борту?! Разрешить пойти на подобный риск начальство, что называется, не рискнуло. И нам приказали возвратиться на юг».
Пока мы стояли в ожидании, и случился казус со мной.
Корабельный кок выбросил за борт, на лед, банки из-под мясных консервов, замусорил, считайте, центральный арктический бассейн. На запах съестного выполз из полыньи огромный моржище, видно, на разведку, чтобы повести за собой стадо. Он не успел как следует разнюхать обстановку, как был настигнут пулей. Ее послал из винтовки с мостика Воронин. И те, кто находился на палубе, бросились к штормтрапам, свисавшим с борта. Чтобы добить раненого зверя, отползавшего к полынье, не дать ему уйти. Среди кровожадной публики очутился и я. В азартном стремлении всех опередить, я, минуя штормтрап, сиганул через фальшборт с почти трехметровой высоты. Пригнулся в прыжке, распрямился, приземлившись, вернее, приледнившись, а шагнуть не смог, страшная боль, пронзившая левую ступню, припечатала меня ко льду. Обратный путь я совершил вместе с тушей моржа — мокрой, холодной, окровавленной. Нас поднимали краном в грузовой сетке из тонких проволочных тросов. На четырех концах — кольца, которые накидываются на гак, прикрепленный к шкентелю крана; они стягивают сетку, получается большая авоська. На дне ее — лючина, доска с люка, дабы при стяжке не придавило друг к другу подымаемых — моржа и меня. На палубе я был подхвачен матросами и, подпрыгивая на одной ноге, заковылял с их помощью в лазарет.