...И далее везде — страница 18 из 94

И еще о «бациллах». Однажды попалась под карандаш такая, что и вспоминать совестно. Но буду правдив и объективен. Сохранилось наглядное доказательство моего позора, обрывок старой фотографии, на которой юный репортеришка берет интервью у человека в огромном лохматом малахае, в полосатом халате. Это я, обставив всех конкурентов, всех их обскакав, «догнал» всадника — разыскал и приволок в редакцию участника конного пробега Ашхабад — Москва. О героях-туркменах, совершивших бросок через пустыню, писали в центральных газетах. И вдруг один из них объявился в Ленинграде. Где и как я его нашел — убейте, не могу вспомнить. Факт, что нашел! Сам по себе красочный рассказ конника был расцвечен еще и моей фантазией. И когда я отдиктовал его машинистке Лиле, первой и беспощадной оценщице наших литературных потуг, она, бесстрастно отстучав вдохновенное сочинение, сказала как бы мимоходом, глядясь в зеркальце и подкрашивая губки:

— Красиво… А я у этого твоего кавалериста вчера на Кузнечном рынке урюк покупала, хочешь угощу? — и протянула кулек. Урюк был деталью, несколько нарушавшей героический портрет. А затем последовал добивающий удар: в полном списке участников пробега, присланном из ТАССа, моего ашхабадца не обнаружилось…

4

Приходил, нет, лишь единственный раз пришел в редакцию непомерно высокий молодой человек в длинной военной шинели, из-под которой выглядывали обмотки. Он задел головой притолоку двери, отчего закачалась, дребезжа, вся полустеклянная перегородка, отделявшая большую комнату со столами литсотрудников от маленькой, где сидели два секретаря: ответственный и литературный — Константин Игнатьевич Высоковский, для всех нас дядя Костя. Вошедший, растерявшись из-за своей неловкости и поэтому сильно заикаясь, сказал, что он «м-московский поэт», назвался, но фамилия, произнесенная с еще большим заиканием и начинавшаяся тоже на «м-м», никакого впечатления на дядю Костю не произвела. Поэт выложил из планшетки на стол несколько страничек машинописного текста, не очень четкого, третий или даже четвертый экземпляр, что уже, надо полагать, вызвало раздражение у Константина Игнатьевича. Он проглядел, пролистал сочинение, хотел, похоже, произнести строгие слова, но, глянув на робко взирающего с высоты своего роста автора, сказал снисходительно:

— Стих, знаете, крепкий, грамотный, но мы поэм не п-печатаем.

Это неожиданное заикание, которое конечно же было у никогда не заикавшегося Высоковского случайным, непроизвольным, могло показаться передразниванием, и дядя Костя, желая исправиться, сказал:

— Из-звините, — снова заикаясь.

— Извините! — сказал, не заикаясь, поэт и удалился.

Через некоторое время «Ленинские искры» перепечатали на полном развороте из журнала «Пионер» поэму Сергея Михалкова «Дядя Степа».

Этот эпизод был долго в редакции поводом для шуток о том, «как дядя Костя прозевал дядю Степу», но авторитета Константина Игнатьевича Высоковского в наших глазах не поколебал.

Старше всех нас в редакции — таких, как Гусев, Данилов, Таубин, Белилов, на 8—10, а таких, как Гриша Мейлицев, Мотя Фролов, Сева Игнатьев, Саша Липчин, я, недавние деткоры, на все 18—20 лет, он пришел в «Искорки» из «академии Маршака». Так называли детский отдел Гослитиздата, руководимый Самуилом Яковлевичем Маршаком и знаменитый тем, что на долгие годы, а лучше сказать, навсегда, определил стиль и класс советской литературы для детей. Что-то там произошло, какая-то размолвка с властным «президентом», и никогда ни перед кем не гнущийся Константин Игнатьевич «переехал» с Невского из Дома книги к нам на Фонтанку, принеся с собой дух и принципы маршаковской школы, которые, несмотря на личные расхождения, исповедовал всю жизнь: писать для ребят, как для взрослых, только еще лучше, не сюсюкать, не расстилаться, не заискивать перед ними, не болтать праздно, а вести дельный, серьезный разговор на базе твердого знания того, о чем пишешь. Эти постулаты он внедрял, вколачивал в нас беспощадно. На стенке над его столом висел плакатик: «Рукописи с пустопорожней болтовней не принимаются!»

…Минувшей ночью привиделся сон, который спешу занести на бумагу: сны быстро забываются в деталях.

Где-то за границей я, в туристской поездке.

Старинный городок, дома́ в готическом стиле.

А гостиница, где мы остановились, не по городку — из современных многоэтажных, похожая на нью-йоркскую «Говернор Клинтон» на 7-й авеню, живу, как и там, на 33-м этаже.

Объявлен отъезд через два часа.

Прошвырнулся последний раз по улицам, возвращаюсь к отелю: навстречу дядя Костя Высоковский в своей шубейке на рыбьем меху, с парусиновым портфельчиком под мышкой.

Живет в этом городке постоянно. Один.

Спрашивает, как я живу, чем занимаюсь.

Говорю, что сочиняю книгу о своей молодости, об «Искорках», о нем будет.

«Хочешь, — говорю, — прочту кусочек?»

«Давай, — усмехается. — Посмотрим, пошли ли тебе впрок мои уроки. Небось пустых слов нашвырял, красивости всякой…»

Подходим к гостинице, а у подъезда уже автобус подан. И наши туристы спускаются с чемоданами. Все знают дядю Костю, здороваются с ним.

Без помощи лифта, минуя лестницу, оказываемся в моем номере, который, пока я гулял, превратился в вокзальную камеру хранения со множеством ящиков. В одном из них моя рукопись, но я не могу открыть его: забыл шифр. И вдруг все дверцы распахиваются — и на нас с дядей Костей обрушивается бумажный водопад. Я роюсь в этой все нарастающей груде, а своей рукописи не нахожу. А с улицы уже сигналит гудком автобус. Я роюсь, разгребаю — все не то, не то. Какая обида! Куда девалось мое сочинение? Дядя Костя говорит: «Наврал, приятель. Книгу он пишет! Как был газетным репортеришкой, так и остался, на большее не способен…» — «Подожди немножко, — умоляю, — сейчас найду, ты знаешь, как важно твое мнение…» — «Не подхалимничай, нечего мне тут делать, меня ждут действительно книги». И исчезает. А как только исчезает, находится, выныривает из-под груды других моя рукопись. Мой почерк, мои слова. Но что такое? Почерк остается моим, а слова вылезают чужие, мне не принадлежащие. «Где мои, где мои?» — просыпаюсь я с криком и продолжаю, ошалевший, искать свои слова.

5

Приходил Зощенко.

Мрачноватая наружность Михаила Михайловича, контуженного и отравленного газами на войне, со смуглым, но не одного тона, — в верхней части, к вискам, темнее, — редко улыбающимся лицом, контрастировавшая с его смешными рассказами и сочетавшаяся в то же время с изысканно-утонченной вежливостью, медленная, размеренная походка опирающегося на палочку еще далеко не старого человека, которого, казалось, никакие катаклизмы и бури не заставят прибавить шагу, такая же медленная, тоже как бы опирающаяся на палочку речь с меланхолическими интонациями — все это и прочее описано в мемуарах, в частности, у Корнея Чуковского, у Михаила Слонимского (прекрасные воспоминания!), у Леонида Рахманова и, наконец, у Валентина Катаева в романе «Алмазный мой венец», остроумно названного кем-то романом-кроссвордом, поскольку в нем все реально существовавшие персонажи зашифрованы под псевдонимы-клички, с разной степенью трудности (или легкости) угадываемые читателями. Зощенко в этом кроссворде — штабс-капитан.

Нет, я не собираюсь конкурировать на равных с вышеназванными и неназванными маститыми воспоминателями. Не имею на это права: не был я знаком с Зощенко, хотя много раз видел, никогда не разговаривал с ним, хотя неоднократно слыхал, как он с другими говорил. И все же осмеливаюсь подать свой голос в общий хор мемуаристов, себя к ним не причисляя и понимая, что вряд ли буду в этом хоре расслышан. Но мне удалось однажды побывать (не лучше ли в данном случае употребить глагол «проникнуть»?) в святая святых писателя — в его рабочем кабинете на сестрорецкой даче. Я не знаю, была ли эта дача собственностью писателя или он снимал ее на лето. Мы, то есть наши родители, свою снимали, и она стояла, чуть наискосок, напротив зощенковской. Мы почти каждое лето ездили в Сестрорецк и всякий раз жили на новом месте. И не потому что мама не ладила с хозяевами, просто она выискивала что-нибудь подешевле — цены росли год от года. В тот раз, кажется, в 28 году, был снят флигелек близ вокзала, на Литейной улице, выходившей к Гагарке, полузаболоченной речушке — рукавку Сестры-реки; Гагарка впадала за железнодорожным мостом в Финский залив. Место тихое и скромное, особенно в сравнении со знаменитыми Дубками с их шикарным пляжем, где еще процветавшая, но уже предчувствовавшая близкий закат нэповская публика располагалась не столько для того, чтобы купаться и загорать, как пощеголять друг перед другом невероятной расцветкой и причудливой формой своих купальников, зонтиков от солнца, шезлонгов.

Литейная была улицей как бы в два этажа: правая, наша, сторона возвышалась над левой, приютившей дачи в низине, в овраге, — от нас виднелись лишь их крыши и среди них зеленая гофрированная крыша дачи Зощенко; на расстоянии чудилось, что с улицы можно шагнуть прямо на эту крышу. На нее частенько залетал и скатывался футбольный мяч, который гоняли мы с Валькой Зощенко, чуть помоложе меня, чистым цыганенком и по колеру, и по ухваткам; маленький, верткий, цепкий, хоть в цирк отдавай в гуттаперчевые мальчики.


Надо сказать, что к этой поре у меня, перешагнувшего на второй десяток лет, накопился уже некоторый опыт общения с детьми и потомками известных писателей.

Назову Бобу Чуковского, долговязого и длинношеего акселерата (по нынешней терминологии) из девятого класса, который в отличие от своих сверстников, откровенно презиравших мелочевку из первой ступени, благоволил к нам и все переменки, малые и большую, торчал на верхнем, четвертом этаже школы, где размещались младшие классы. В своем потертом, возможно еще отцовском, гимназическом кителе он возвышался среди нас, как Гулливер среди лилипутов. Мы уже знали эту рассказанную Свифтом историю и в охотку играли в нее с Бобой, взбираясь на него, как взбирались на спящего Гулливера лилипуты. А главное, он декламировал стихи отца, по-моему, еще до того, как они появлялись в печати. Причем читал их, как я позже убедился, слушая не раз самого Корнея Ивановича, совершенно папиным голосом со всеми его характерными модуляциями. Боба был, кажется, единственным из клана Чуковских, не отдавшим себя служению литературе, искусству, он стал инженером-гидрологом. В недавних воспоминаниях Рахманова я проче