л, что Борис Корнеевич погиб в первый год войны, в боях под Москвой.
Классом младше меня учился красивенький мальчик с именем, соответствовавшим его кудрям и точеному личику — Аполлон. Я запомнил его и по этому редкому, единственному на всю школу имени, и потому, что он хорошо рисовал и его работы показывал нам в пример на своих уроках учитель рисования Дмитрий Карпович Педенко. (Раз уж я вспомнил старенького ворчливого Дмитрия Карповича, скажу про его усы. Они были уже несколько поблекшими по цвету, но закрученными еще довольно лихо, а в полном цвету и в полной лихости вы можете увидеть их на картине Репина «Запорожцы». Дмитрий Карпыч в молодости, выпускником Академии художеств, позировал великому мастеру. И запечатлен на полотне среди хохочущих усатых казаков.)
Мальчик Аполлон был сыном Ильи Садофьева, пролетарского, как тогда говорили, поэта. Позже, в самом начале тридцатых годов, я занимался у Ильи Ивановича в литературной студии при комсомольской газете «Смена». Мы собирались в самой редакции, но как-то руководитель пригласил нас всех к себе на квартиру — он жил близ Таврического сада. В передней я увидел развешанные по стенкам те самые рисунки, которые показывал на уроках Педенко. Я и прежде порывался сообщить Илье Ивановичу, что учился в одной школе с его сыном, да все случай не выпадал, а вот и подвернулся.
— Что Аполлон? — спросил я. — Что делает?
— Слесарем на Металлическом, где и я когда-то слесарил… — громко и гордо произнес Илья Иванович, словно отвечая не одному человеку, а целой аудитории, но тут же, погасив голос и сменив интонацию, добавил вскользь: — С матерью живет… — И снова повеселел, показывая на вбежавшую в коридор крохотную девчушку: — А вот моя меньшенькая…
Работая над этой повестью, я, как должен был заметить читатель, пытаюсь, поелику возможно, прослеживать судьбы упоминаемых в ней людей. Садофьевы? Со старшим несложно, он — в «Краткой литературной энциклопедии» (том 6, с. 600). Младший? Искать среди художников? Пробовал — не знают такого в их Союзе. И вдруг, как по специальному заказу, пришла книга из Ленинграда — «По одной истории из 50 блокнотов». Издание любопытное, особенно для профессионала: пятьдесят репортеров рассказывают каждый о самом примечательном случае в своей практике. Книгу прислал мне Гриша Мейлицев. С припиской: «Взгляни на мой скромный опус». Гришина статья — «Мальчишка с Манежной площади». Про Котю Мгеброва, 9-летнего мальчика, похороненного на Марсовом поле среди героев революции. По фотографиям, по архивным документам искал Мейлицев людей, знавших питерского Гавроша, и поиск привел его к доктору медицинских наук профессору-рентгенологу Аполлону Ильичу Садофьеву, который дружил с малолетства с Котей и, видно, взрослым предпочел приблизительности рисовальной кисти точность рентгеновского аппарата.
В нашем классе тоже имелись писательские потомки, но более дальние: братья-близнецы Батюшковы, Кирилл и Олег, двоюродные праправнуки Константина Николаевича Батюшкова. В подлинности их происхождения сомнений не возникало прежде всего потому, что к ним с нескрываемым пиететом относилась наша учительница литературы Анна Михайловна Астахова (о ней, известном фольклористе, собирательнице северных сказаний, вы также можете почерпнуть сведения в КЛЭ, т. 1, с. 347). Но вот появились еще два потомка, братья Шевченки, тоже близнецы. Как звали, забыл, а лица представляю зримо: длинный, глистообразный, с навсегда застывшим бессмысленно-младенческим выражением лица, считавшийся старшим (наверно, на несколько минут раньше обрадовал мир своим появлением), и коротенький, почти квадратный, с некоторыми все-таки проблесками мысли в глазах, обладавший недюжинной физической силой; однажды стукнул, слегка играючи, по парте — и крышка разлетелась вдребезги, впрочем, она могла быть из гнилого дерева, но эффект получился потрясающий. Так вот, эти Шевченки утверждали себя прямыми правнуками великого Кобзаря и ходили в расшитых украинских рубашках. Правда, пиетета к ним со стороны Анны Михайловны что-то не наблюдалось. Это и подвигнуло меня на определенные исследования, в результате которых я установил, что поэт не был женат и прямых потомков у него не значится. Публичное разоблачение, которое я подготовил, не состоялось, так как Анна Михайловна, подтвердившая мои изыскания и выводы, тем не менее отговорила обнародовать их — да и Шевченки эти вскоре куда-то исчезли из нашей школы.
О, совсем забыл про Юрку Лавренева, быстроногого, ловкого, спортивного Юрку из параллельного с нашим класса. У них почти весь класс был такой, спортивный, побеждавший на всех школьных соревнованиях. Из этого класса вышли спортсмены, чьи имена замелькали на страницах газет: боксер Андрей Щупак, чемпион Ленинграда, вторая перчатка страны в полулегком весе; Эдуард Рохлин, рекордсмен СССР в прыжках в высоту, он преодолел 185 сантиметров. (Вы улыбнетесь этой цифре, нынче уже и для женщин пустяковой, но то ведь было 40 лет назад.) Юрка в знаменитости не выбился, наверно, оттого, что разбрасывал свою неуемную энергию: и плавал, и в теннис играл, и подымал штангу, и даже в конноспортивной секции занимался. В школе он был закоперщиком всех игр, всех массовых действ во дворе: и футбол, и чехарда, и лапта. Однажды, играя в лапту, кто-то (мы-то знали кто, только директору Степану Васильевичу не выдали) зафугасил мячом в стеклянную галерею, соединявшую оба здания школы, а мячик был «арабский», тугой, из черной толстой резины и, вылетев со скоростью артснаряда, нанес ущерб, как при землетрясении баллов в восемь: стекла посыпались чуть не со всей галереи… Этот случай имел для меня продолжение во время войны, в Полярном. Я дежурил ночью по Политуправлению Северного флота. С причала, с пирса позвонили, что пришел катер из Мурманска: «Прибыли товарищи с Москвы…» Товарищей было двое, интенданты в очках. С одним мы кинулись обниматься: Коля Михайловский, военный корреспондент «Правды», бывший деткор «Ленинских искр». Второй тоже был мне знаком, но я не знал, знаком ли я ему. Я назвался: дежурный такой-то… Левая бровь его вскинулась, немного раскосые глаза прищурились, он переспросил:
— Фамилия?
Я повторил.
— А-а, — сказал он, — вот вы где мне, милейший, попадись. Вы не из Пятнадцатой ли школы на Моховой?
— Из Пятнадцатой, — сказал я, пригнув голову для наказания.
— Значит, так, стекла били все вместе, а раскошеливался за них один Юрин папа, поскольку ваш мудрый директор Евстифеев счел его самым состоятельным изо всех родителей башибузуков и всю сумму, чтобы долго не разбираться, содрал с него, с Юриного отца, с писателя Бориса Андреевича Лавренева, имеющего честь прибыть на Северный флот по командировке Главного политуправления, товарищ дежурный капитан-лейтенант… Будете расплачиваться?
— Буду! — сказал я и позвонил на квартиру жене, чтобы приняла гостей.
Но пора возвращаться в Сестрорецк, на Литейную улицу, к даче под зеленой крышей, к футбольному мячу, часто залетавшему на нее. И вдруг влетевшему в распахнутое окно на втором этаже. «Ой! — воскликнул Валька. — Это же папин кабинет!» И понесся в дом. И меня тоже толкнуло за ним. Думаю, что не только желание выручить мяч, Валька справился бы и без меня… Я знал, что Валькин отец — знаменитый писатель. У нас дома выписывали «Бегемот», а Зощенко печатался там в каждом номере. И я хохотал вместе со всеми, когда мама читала вслух про баню, про аристократку, про то, как один человек искал потерянную в трамвае галошу… Я знал всякие смешные словечки из этих рассказов, вроде «ложи́ взад». Как-то журнал пришел без Зощенко, мы хотели звонить в редакцию, узнать, что случилось, и, как видите, я запомнил этот факт до старости… Хотя, как сказано, я уже общался с детьми и потомками писателей, но самих писателей я еще не видел. Зощенко был первый живой писатель в моей жизни. Он приезжал на дачу по субботам, как и наш отец. Медленно шел, опираясь на палочку, по Литейной улице. В отличие от отца, он не тащил на себе ни сумок, ни свертков с продуктами. Раз они ехали в одном вагоне пригородного поезда, вместе шли со станции, и отец, даже в полном грузу ходивший стремительно, всем корпусом вперед, словно преодолевая встречный ветер, жаловался нам, что умучился, стараясь не опережать спутника… Писатель — пишет. Это было мне ясно. Но как он пишет, где он пишет, за каким письменным столом, в каком кресле? Они же должны быть какие-то особые, как и ручка или карандаш, — нельзя же обычным «хаммером» писать рассказы, от которых обхохочешься… Мы взбежали с Валькой через веранду по деревянной лестнице на второй этаж, Валька раскрыл дверь — и мы очутились в крошечной комнатке, скорее чуланчике, где, кроме кухонного столика и такой же табуретки, ничего не помещалось. Нам, двоим мальчишкам, было тесно, мы натыкались друг на друга, ползая, собирая на полу сметенные мячом со стола листки, исписанные самой заурядной ученической ручкой с перышком № 86, а никак не роскошным гусиным пером, что видел я у Ломоносова на картинке в хрестоматии. Почерк мелкий, но поразительно четкий (Катаев называет его елизаветинским), без помарок, строки прочитываются вмиг, как печатные. Точно такие листки я видел потом в редакции. Михаил Михайлович передавал их машинистке Лиле, и она после его ухода, помахивая ими перед нашими репортерскими носами, говорила:
— Глядите, бумагомаратели, глядите на настоящую работу!
У меня в Москве с месяц назад гостили друзья из Ленинграда — Березкины. Лева, Лев Львович Березкин, мой школьный товарищ, моряк, дед без кавычек и «дед» в кавычках, «дед», как называют на торговых судах старших механиков, по дороге в болгарский порт Русев, где должен принять новый танкер для перегона на Дальний Восток, заехал к нам с женой Аллой. Мы с Левкой знакомы полвека (он еще возникнет в этой книге капитально, с ним связан один из главных ее сюжетов), и нам, что называется, есть о чем совместно вспомнить. Перебираем «живых и мертвых», «бродим» по нашей Моховой, по Пестеля, «вышли» через Фонтанку к Летнему саду и «мотнули» вдруг по какому-то поводу в Сестрорецк. Алла, погрузившаяся вместе с моей Валентиной в последнюю «Бурду», журнал мод, тем не менее, услышав про Сестрорецк, откликнулась: