...И далее везде — страница 21 из 94

Но все-таки, какая же тут из дач — «наша»? Их с десяток, все схожие, на один манер, в три-четыре окна по фасаду, с терраской, с мансардочкой, крыша толевая, давно не подновлялись, не красились в ожидании предназначенного им сноса, а крайняя к Гагарке уже и снесена, примыкающая к ней заколочена, брошена.

— Кажется, вот этот, — говорю я жене, показывая на домишко под номером 12, в середине улицы. — А может, этот, соседний, десятый. Терраса была вроде, как у него, справа…

— А я бы нашу избу в Раглицах твердо опознала, — говорит с печалью Валя. Она с Новгородчины, из лесного края, крестьянская дочь, не была на родине с детских лет, как вывезли в Ленинград. Последние годы все собиралась со своей подругой-землячкой Ольгой съездить в Раглицы, — путь туда сложный, это далеко от железной дороги, вместе добираться лесом веселее, — уж совсем было собрались, срок назначили, потом отложили по каким-то домашним обстоятельствам, опять списались, сговорились, снова отложили, а потом Ольгу увезли в больницу с инфарктом и она умерла. Вот так наоткладывались, в нашем возрасте это рискованно. Валентина ходит со мной по Сестрорецку, а сама мысленно вся там, в своей деревне, потому и в голосе у нее печаль, и я обещаю сопроводить ее в родные места, как только решит туда ехать.

— Это ты под настроение, — говорит она. — Засуетишься, завертишься в Москве, вытащишь тебя…

— Клятвенно обещаю! — говорю я, добрый сейчас и сговорчивый. — Непременно съездим.

К нашему разговору прислушивается старушка — божий одуванчик, выглядывающая из раскрытого окна. Видно, не спалось, поднялась раньше всех в доме, присела к подоконнику воздухом подышать, что-то жует, вернее, разминает беззубым ртом.

— Бабушка, — спрашиваю, — вы давно здесь живете?

— Давным-давненько, дедушка…

Одуванчик-то с зубками — «дедушку» мне выдала.

— И с какой поры?

— Ох, с давней, сразу опосля войны. Старче нас тут и нету никого.

А моя «пора» — двадцатые годы…

Я говорил, что у Литейной как бы два этажа. Теперь у нее две жизни. Доживаемая и нарождающаяся… Мне не очень удаются иносказания. Перейду к языку точной прозы, которой обучался когда-то у дяди Кости Высоковского. Он бы беспощадно вымарал у меня «две жизни», заставив написать без литературных ухищрений, без «штучек-дрючек». Так и пишу: вся низменная, овражная сторона улицы превращена в строительную площадку. Здесь властвует («Опять кокетничаешь…» — сказал бы Константин Игнатьевич, но я бы все-таки уговорил его оставить это слово «властвует» вместо «хозяйничает») Ленинградглавстрой, о чем оповещено на всех ограждающих стройку заборах, на крановых стрелах, на возведенных этажах, на синих передвижных вагончиках. Меж них — этих «диспетчерских», «прорабских», «бытовок», вылезших уже и на возвышенную часть улицы, подступающих к ее сохранившимся пока дачам — мы и пробираемся с Валентиной к оврагу в поисках дачи Зощенко, то есть того, что могло от нее остаться.

Подчиняясь азимуту моей памяти, я держу путь немного наискосок к долженствующей тут быть деревянной лестнице, хотя понимаю, что вряд ли она уцелела, когда все кругом подвергалось сокрушению, которое предшествует всякому созиданию… Уцелела! Вот она. Пусть половина ступенек сгнила, пусть торчат лишь стойки без поручней, но она та самая, та самая лестничка моего детства, и я радуюсь встрече с ней, как с живым существом, и сбегаю по сохранившимся ступенькам, перепрыгиваю через провалы, честное слово, стой же прытью, как и полвека назад.

— Осторожней, не вляпайся… — возвращает к реальности голос жены, каким-то образом прежде меня оказавшейся внизу.

Мы стоим перед фундаментом снесенного дома, и я ищу в груде железа, дерева, стекла, толя доказательств, что это остатки  т о й  дачи. Ведь слева и справа такие же фундаменты, такие же руины, не расчищенные еще под строительство. В начале этой главки я писал, что у дачи Зощенко, в отличие от соседних, была зеленая гофрированная крыша. Вот кусок такой крыши — гофрированный, еще не потерявший своего зеленого цвета. И вот из подобной же толстой жести, но со следами голубой краски, поваленная наземь высокая круглая лечь. Я помню ее, стоявшую в комнате, где мы с Валькой играли, бывало, на ковре. И печка становилась в нашем воображении то сторожевой башней, то замком, то крепостью, в зависимости от сюжета игры…

Мимо разбитых садовых скамеек, мимо кустов одичавшей малины, мимо клена («Нет, это черная ольха», — сказала, вглядевшись, Валентина, лучше меня понимающая в деревьях) с прибитым к стволу электрощитом с рубильником, щадя и потому минуя дряхлую лестничку, поднимаемся из оврага к синим передвижным вагончикам. Возле одного из них плещется у рукомойника человек в такой же синей, как его жилье, майке. Увидел нас, спросил:

— Вы чего или кого разыскиваете?

— Зощенко ищем… — сказал я.

— Кто будет? На стройке у нас нет такого.

— Это — писатель…

— Как, говорите, фамилия? Зощенко? На мою похожа, я — Ищенко. А звать как?

— Михал Михалыч.

— Скажи пожалуйста, даже тезка мой, только я Григорьич… А чего он пишет?

— Он умер, — говорю я. — И похоронен на сестрорецком кладбище, в дюнах. А вон там, внизу, была его дача.

— А-а, слыхал, слыхал… Зощенко, значит? Спрошу в библиотеке.

Продолжаем движение по компасу моей памяти. Выходим к Дубковскому шоссе, соединяющему привокзальную площадь, на которой мы сейчас оказались, со взморьем, с пляжем. Станционное здание то же, что и пятьдесят лет назад, даже того же зеленого цвета, и своей старомодной деревянной конструкцией подчеркивает современность недавно возведенной чуть в стороне железобетонной пассажирской платформы. Вокзал не ухожен, как обреченный, видно, на слом. Ищу глазами место, где стоял газетный киоск, и нахожу темный квадратик земли из-под него — сам киоск перенесен неподалеку, к почте на площади. Покупаю там только что поступивший последний номер «Огонька». Не говорю — свежий, потому что он почти недельной давности в отличие от тех, которые в пору моего детства доставлялись в Сестрорецк в день выхода в Москве…

Почта тоже старенькая, с «моих» времен. Привокзальную площадь реконструируют, и, странное дело, ни почту, ни аптеку, находящуюся рядом, не переселяют, дряхлые их дощатые строения не трогают, даже, судя по крышам, подновляют, подлатывают, а вот здание напротив колотят-колотят и никак развалить не могут, настолько мощны его толстые кирпичные стены, его фундамент, поставленные в прошлом веке. Собираются взрывать. Наверно, у строителей есть какие-то резоны для разрушения того, что еще крепко стоит. Но мне, темному человеку в их делах, так этих резонов, этой логики и не понять, в каковом невежестве не стыжусь признаться. Тем более что я видел обновленную Моховую, ее дома, переживающие второе рождение в старых нетронутых стенах.

Перекресток возле аптеки и почты называли, помню, «перекрестком Мэри». И помню девицу, которая дала ему это наименование, красотку лет восемнадцати, возникавшую здесь в солнечные, утра, — а в Сестрорецке и в самый разгар лета не всякое утро солнечное, — когда потоки дачников устремляются со всех сторон к пляжу. Я никогда не видел на Мэри одних и тех же туалетов. Она уже в то время носила то, что называется сейчас брючным костюмом, и это было, для того времени настолько эпатажно (можно так сказать?), что никто из самых смелых модниц не решался ей подражать. В тот самый миг, как только Мэри появлялась на перекрестке, она обрастала свитой, плотным кольцом из юношей примерно ее возраста, которые сопровождали принцессу в качестве рыцарей и пажей на пляж. Этот кортеж двигался по Дубковскому шоссе, а сбоку, не подпускаемая близко, семенила, суетилась мелочевка вроде будущего автора этой книги, будущего корабела Шурки, совсем крошечного Вальки Зощенко, который в силу своей гуттаперчевости выскакивал вдруг в середину торжественной процессии, тут же получал пинка от кого-то из рыцарей и отбрасывался к кювету, но через минуту снова выпрыгивал в эпицентр, чтобы отлететь уже и за кювет… В само́й свите Мэри была своя иерархия, были интриги, как и полагается им быть вокруг царственной особы. Кто-то выбивался из пажей в рыцари, кто-то торжествовал в фаворитах, кто-то впадал в немилость. Впрочем, как взлеты, так и ниспровержения длились недолго: по дороге на пляж наиболее приближенный телохранитель, которому доверено нести махровое полотенце фантастической окраски, на пляже — жалкий изгой, томящийся в отвергнутости, а с пляжа снова, ликуя, несет полотенце. Чаще других этой чести удостаивались Игорь А. и мой старший брат. Он, Валька, при недавней нашей встрече заявил, что знать не знал никакой Мэри и вообще я стругаю про него такое в своей книженции, что ему будет стыдно перед людьми. «Но хотя он мне брат, истина для меня дороже, и я ее буду отстаивать: чаще других полотенца Мэри таскали Игорь А. и Валька… Игорь А. тоже учился в Тенишевке, по-моему, в одном классе с Бобой Чуковским, которому не уступал в росте, а в ширине плеч значительно превосходил его. Жил он на Гагаринской возле Невы и по меньшей мере дважды на день, в школу и из школы, пробегал по правой стороне Моховой мимо маминого балкона. После окончания школы маршрут Игоря, естественно, изменился, но лето-другое он еще появлялся на сестрорецком пляже в свите Мэри, а затем вдруг вовсе исчез, и я встретил его года за два до войны, когда наш флагманский ледокол зашел в бухту Угольную на Чукотке пополнить свои бункера и к борту пришвартовался катерок с начальником зимовки, и это был Игорь А., которого я не сразу узнал из-за бороды, не тронутой еще ни единой сединкой. Седую его бородищу я вижу сейчас: он глядит на меня с вкладки с иллюстрациями к только что купленной книге о Чукотке. Подпись под фотографией: «…ветеран Арктики, вот уже полвека зимующий на полярных станциях». Таким образом, мы проследили судьбу одного из рыцарей красавицы Мэри. Что невозможно сделать в отношении ее самой, бесследно пропавшей с горизонта, и не только сестрорецкого, где-то в начале тридцатых годов вместе со своим отцом, знаменитым парикмахером Полем, владельцем нескольких брадобрейных заведений в Ленинграде. Главное из них, занимавшее весь первый этаж огромного дома на улице Пестеля и украшенное многоцветными витражами наподобие собора Парижской богоматери, сохранилось до сих пор. И хотя давно принадлежит районному комбинату бытового обслуживания, старожилами, вроде моего друга Левы Березкина, именуется не иначе как «парикмахерская Поля».