Самка прячет яички в безопасных местах. Медленно плывет она меж водяных растений, приклеивая тут и там по одному яичку.
Пройдет 13 дней, из этих круглых яичек выйдут крохотные личинки — новое поколение саламандр».
Прелестно, не правда ли?
…Как-то Данилов, первым просматривавший толстые журналы, поступавшие в редакционную библиотеку, воскликнул, листая ленинградскую «Звезду»:
— Вот и пошла Сусанночка в литературу, молодец!
В журнале была напечатана повесть из студенческой жизни, автор — Сусанна Георгиевская.
— Но ведь наша — Згут, — сказал кто-то.
— Вышла замуж, — сказал Данилов не без грусти в голосе.
Прошло несколько лет, шел второй год войны.
Со сторожевого корабля «Нептун» (СКР-20), на котором я плавал военкомом, меня перевели в Полярное, главную базу Северного флота, инструктором Политуправления. Приказ о переводе, переданный по радио, застал меня в Белом море, где наш сторожевичок нес дозорную службу, выслеживая неприятельские подводные лодки, пытавшиеся проскользнуть мимо Канина Носа. Мы только что отбились от очередного звездного налета вражеской авиации. С разных сторон заходят, бомбят, и мы увертываемся на стремительной циркуляции, одновременно зенитками заставляя немцев беспорядочно сбрасывать фугаски. Отбомбились они, ушли. Вдыхаю запах паленого в моей комиссарской каюте, куда спустился с мостика после боя: на подушке дымится осколок, единственный угодивший в корабль.
Прямой оказии из Иоканги в Полярное не случилось. Мне пришлось добираться сложным комбинированным и кружным путем: морем в Архангельск, затем поездом, с пересадками в Обозерской и Беломорске, в Мурманск, оттуда снова морем — Кольским заливом — до конечного пункта. На рейсовом катере — неожиданная встреча с Наденькой К., соседкой с Моховой улицы, из «дома Гончарова», которую знал девчушкой лет на пять моложе меня, бегала возле нас, мальчишек, в Летний сад. Потом встречал ее взрослеющей, когда наведывался с «морей» в Ленинград. И вот встретил расцветшей девицей во флотской форме — едет с командой таких же матросиков в юбках к месту службы — в Полярное. Обращала на себя внимание принадлежавшая к ним, но державшаяся в стороне, на отшибе странноватая девушка с беспокойным, блуждающим взглядом, который, я заметил, остановился вдруг на мне не то чтобы заинтересованно, а узнавающе, и тут же погас, ушел вкось, словно ошибся. И мне в ней тоже почудилось что-то знакомое. Я спросил Наденьку:
— Кто это?
— Говорят, писательница. Но она-то сама отрицает. И кем была, не говорит. Пришла к нам в запасный полк. Почти все — ленинградки, блокадницы. Едва оправившиеся от голода, потерявшие близких. У меня мама погибла. У нее, у Сусанны, — муж, сын-малышка. А она и об этом молчит, и вообще слова из нее не выдавишь. Вся как из камня, только что движется…
Сусанна? Я вгляделся. Это была Сусанна Георгиевская. Но в ней ничего не осталось «от Парижа», от кокетливой переводчицы изящных сказок. Облик женщины, совершенно отрешенной от забот о своей внешности. Лицо тронуто глубокой, навсегда застывшей печалью. Не по размеру широкая форменная юбка, висящая мешком, из-под неотутюженной фланелевки виден торчащий ворот мужской рубахи вместо тельняшки.
— Ох и достается бедной от старшины, — сказала Надя. — Наряды сыпет вне очереди за неаккуратность. И даже патруль задержал как-то в городе за нарушение формы одежды.
Я хотел было подойти к Сусанне, назваться, сказать о встречах в редакции, но был упрежден ее взглядом, переставшим быть блуждающим. Я наткнулся на ее гипнотически-сосредоточенные глаза: не надо, не хочу, чтобы вы меня узнавали. Я сдержал свой порыв и никогда впредь не напоминал ей о нашем прежнем знакомстве. Хотя имел для этого и возможности и поводы. Случилось так, что мы прослужили довольно долго под одной крышей. Впрочем, понятие «крыша» являлось для нее более относительным, чем для меня. Она была переводчицей в Седьмом отделе нашего Политуправления. Седьмые отделы ведали пропагандой среди войск противника. На нашем театре военных действий передовая линия проходила по полуострову Рабочий, а еще точнее, по хребту Муста-Тунтури, его склонам. Вот там и оказывалась часто «крыша» у работников Седьмого отдела. Их было трое: начальник майор В., ныне доктор исторических наук, его заместитель капитан Б., судьбы не знаю, и основная переводческая и дикторская сила матрос Сусанна. Да, она не только переводила на немецкий составляемые начальством листовки, но и вещала по-немецки в мегафон из фургона, придвинутого в предельную близость к позициям противника.
«Гуськом, шагая один за другим, мы движемся (наша группа) вперед, в ветер, в ночь, в слабое звездное сиянье, во мглу, в камни, в шершавые скалы.
Поземка. Неведомо откуда она взялась, ведь снег слежался! Поземка колет лицо, но не жалуйся даже и про себя, не смей замечать, ты идешь в бой.
Внизу ручей. Через бурный поток, светящийся странным сиянием, более светлым, чем густая чернота ночи, проложена досточка.
Вперед! Вперед!
Перешли. Только ты, идиотка, копаешься — шаг твой короток и неловок. Росту в тебе сто пятьдесят три сантиметра. Нога — китайская. Номер ее — тридцать два. А сапог на этой ноге — номер тридцать шестой… Валяй! Порхай! Перепрыгивай! Действуй!
Досточка скользит у меня под ногами, снизу, под ней вода. Я канителилась, канителилась… И вот возьми да и бах в ручей.
— Чтоб вы сгорели! — так мне крикнул радист.
Но от холода не горишь…
Насквозь промокли мои ватная куртка и кирзовые сапоги.
— На-а-аказание на наши головы… — это опять радист.
Я шла. Я шагала безропотно, измокшая. Не я — «наказание на чьи-то головы».
Выбрались и пошли по снегу. И по камням. Вода пронизала мою одежду, проникла к телу, а так как на мне очень много всего навьючено, я не просохну скоро, нет, нет! Я навечно промокла. Человек в ледяном компрессе. Храбрый воин в ледяном компрессе…»
Это она через тридцать лет подтрунивает над собой, иронизирует в повести «Монолог».
А тогда, помню, мой сосед по комнате в Полярном капитан Б. из Седьмого отдела говорил мне, вернувшись из очередной командировки на Муста-Тунтури:
— Храбра до безумия…
— Ты прямо по Горькому — безумство храбрых…
— А как это иначе назвать? Пробирались по склону хребта. Услышала снизу, через расщелину, немецкий говор из блиндажа. А слов с глубины не разобрать. Так знаешь, что она сделала? Воспользовалась, что ни майора, ни меня не было рядом. Мы бы не допустили. Она повисла на канате в узком прогале между скал. Держали ее втроем подносчики аппаратуры. Вот так висела над немцами, скрытая от них скалой, слушала, чего они болтают, запоминала. И доложила, поднявшись, начальнику. Как должен был он поступить? Отругать за риск или обнять за смелость?
А в «Монологе» она напишет об этом так:
«Я ничего не слыхала. От страха. Только удары своего изо всех сил колотящегося, трусливого сердца…»
Она бывала у нас в «Огоньке», приносила рассказы Александру Максимовичу Ступникеру, ведавшему отделом литературы. Я часто сидел у него в комнате, мы дружили. Она видела меня и… не видела, не признавала. Я, понятно, тоже не вылезал, помалкивал. И вдруг однажды в коридоре стремительно приблизилась, чуть в грудь не ткнулась, спросила: «Как Валечка? Жива-здорова? Привет ей!..» Это она про мою жену, которая во время войны тоже работала в Политуправлении — вольнонаемной… Мы разговорились в коридоре — всё и всех прекрасно помнит. Не только по флотскому периоду, но и более давнему — по «Искоркам», когда она пересказывала про саламандр.
Сейчас передо мной ее последняя книга — «Старости не бывает». Толстый том — 766 страниц. Почти все, что успела написать Сусанна Георгиевская. Старости у нее не будет. Она рассчиталась с жизнью на пороге старости, в ее преддверии…
Приближалось, как мы считали, большое событие в жизни страны, во всяком случае, в жизни Ленинграда — юбилей «Искорок».
…Десять лет, одна десятая, века. Каждый, из нас прикидывал этот срок к себе, и он казался преогромным. В самом деле, десять лет назад мне было восемь, — я еще в школу не ходил, тогда многие родители отдавали ребят сразу во второй класс, с девяти, — далекое-далекое детство, седая старина, ничего и не помнилось уже из той эпохи.
Раз юбилей — нужны приветствия. А кто будет приветствовать, коль сам об этом не позаботишься? Официальные поздравления — из Смольного, от редакций взрослых газет и т. д. — взялся организовать редактор. Из составленного им же списка знаменитых, или, как тогда говорили, знатных, людей всяк тащил свою креатуру, своих знакомцев. Мотя Фролов уже согласовывал по телефону текст с Александром Александровичем Брянцевым из ТЮЗа. А Филя Щерба и согласовывать не собирался, настолько он вошел в доверие к старенькому президенту Академии наук. Марк Гейзель побежал в цирк к укротителю львов Борису Эдеру, и кто-то бросил ему вдогонку: «Пусть и Пурш распишется», Пурш был главный лев у дрессировщика… Я пребывал в раздумье, к кому обратиться, и, пока соображал, почти всех поздравителей расхватали. В почетном списке значилась и молодая поэтесса Ольга Берггольц, не очень еще знаменитая, но очень наша, из первых деткоров газеты. Говорю так осторожно — из первых, чтобы не обидеть живущую в Ленинграде мою приятельницу Анну Лазаревну Мойжес, бабушку трех внуков, собирающуюся вот-вот стать прабабушкой, Анечку Мойжес. Она была и есть первая! Ее заметка о пионерской лотерее в пользу бастующих гамбургских докеров напечатана в первом номере газеты. А стишок школьницы Оли Берггольц — несколькими месяцами позже. Но к юбилею она уже писательница и включена в список знатных. Иду к ней.
А идти совсем недалеко от редакции, через Фонтанку, на улицу Рубинштейна (бывшую Троицкую), близ Невского, в «самый нелепый дом в Ленинграде». Это я уже цитирую «Дневные звезды». Помните?
«Его официальное название было «дом-коммуна инженеров и писателей». А потом появилось шуточное, но довольно популярное тогда в Ленинграде прозвище «слеза социализма»… Мы, группа молодых (очень молодых!) инженеров и писателей, на паях выстроили его в самом начале тридцатых годов в порядке категорической борьбы со «старым бытом» (кухня и пеленки!), поэтому ни в одной квартире не было не только кухонь, но даже уголка для стряпни. Не было даже передних с вешалками — вешалка тоже была общая, внизу, и там же, в первом этаже, была общая детская комната и общая комната отдыха… Мы вселились в наш дом с энтузиазмом, восторженно сдавали в общую кухню продовольственные карточки и «отжившую» кухонную индивидуальную посуду — хватит, от стряпни раскрепостились… И вот, через некоторое время, не более чем года через два… когда мы повзрослели, мы обнаружили, что изрядно поторопились и обобществили свой быт настолько, что не о