...И далее везде — страница 29 из 94

Войдя в новый для себя класс, я обнаружил с порога несколько старых знакомцев. С передней парты мое появление приветствовал, лихо присвистнув, Левка Березкин, с которым мы еще вчера гоняли в футбол на площадке Михайловского сада, где играть было удобней, чем в соседнем Летнем: там мяч часто скатывался в Лебяжью канавку и его приходилось вылавливать, топча при этом аккуратно подстриженную траву на склонах, что вызывало гнев сторожей; мы гоняли мяч, они — нас… Прищурился, вгляделся в меня, не сразу узнав, вернее, признав не сразу, сидевший рядом с Левой Мирончик. Я уже упоминал о его непохожести на других, с «возрастом» это усугубилось. А тут контраст этой парочки был просто вопиющим. Следовало специально потрудиться, чтобы найти и усадить за одну парту подобных антиподов.

Левка — типичное дитя улицы. Не в том смысле, что рос без родителей. Родители были — вполне приличные, нормальные родители. И почему, если сказать — дитя улицы, это должно обозначать непременно скверное дитя? И разве все улицы плохие, с тлетворным, как принято говорить, влиянием? А если это Моховая с ее домами, в которых жили Гончаров, Лесков, Тарас Шевченко, Глинка, Даргомыжский, Владимир Васильевич Стасов, адмирал Макаров? И носится по ней, дышит ее «тлетворным» воздухом еще один будущий моряк-морячина, пусть не ставший адмиралом, но за полвека службы в угольщиках, кочегарах, мотористах, механиках пересекший многократно на «торгашах», на пассажирских лайнерах, на танкерах, на плавучих кранах, на самоходных баржах, на перегонных доках все — это точно говорю, все! — океанские меридианы в самых различных направлениях. Да и параллели в придачу, кроме разве только самых северных и самых южных — у полюсов, — на ледоколах Березкин не плавал, это мне на них случайно довелось. А в канун войны, за неделю до нее, пароход «Волголес», на котором он, третий механик, уйдет вместе с другими. Советские экипажи попадут в интернирование, в концлагеря, в тюрьмы, в Маутхаузен, где Лева увидит генерала Карбышева, его ледяную смерть, воплощенную ныне в камне памятника. Из Маутхаузена — в гестаповскую крепость Вюрцберг. Никто из команды Леву не выдаст, ни того, что он еврей, ни того, что комсорг парохода. В Вюрцберге его примут в кандидаты партии и вместо кандидатской карточки он спрячет под стелькой выписку из протокола подпольного собрания коммунистов.

А пока Левка вращается, колобродит с ватагой мальчишек, предводительствуемый Маркизом (кличка — от имени Марк), который чуть постарше остальных и обладает колоссальной, не только для своего возраста, физической силой. Свидетельствую, видел, как он, подобрав на свалке ржавый велосипедный руль, почти не напрягаясь, сперва выпрямил, а затем и согнул его в прежнее положение. Помнится, что у Маркиза не всегда сохранялись лояльные отношения с 14-м отделением милиции. Но, придерживаясь исторической объективности, добавлю, что тот же Маркиз помог той же милиции в схватке со шпаной из «придворного». Так называли в народе огромный, на целый квартал, домище на углу Фонтанки и Сергиевской (переименованной после Февральской революции Временным правительством в улицу Чайковского, но отнюдь не в честь композитора, а в ознаменование «заслуг» эсера Чайковского; я напоминаю об этом лишь для курьеза). Часть «придворного» занимала с построения дворцовая прачечная, а жилую часть отвели дворцовой челяди с семьями: швейцарам, поварам, кучерам, горничным, прачкам, дворникам и прочей царской обслуге. При новой власти прачечная перешла на обслуживание населения, мама носила туда белье. «Придворный» стоял на кратчайшем пути от нашего дома к Летнему саду, но родители запрещали пользоваться этой дорогой: опасно. В самом деле, злобная тамошняя шпана не раз избивала ребятишек с Моховой, с Пантелеймоновской, с Литейного, и мы бегали в Летний, давая изрядного кругаля, чтобы не наткнуться на «придворных», у которых главарем был некий Граф, сын бывшего дворцового истопника, впрочем, кажется, и не бывшего; многие из прежней челяди оставались служить при Зимнем, ставшем музеем. Маркиз с Моховой ненавидел Графа с Фонтанки, и тот отвечал ему тем же, хотя, кто кому отвечал, неизвестно, истоки взаимной ненависти были уже забыты, а сама она все возрастала. Личной встречи Граф избегал, страшился, ибо был плюгав и слаб перед Маркизом, а вот с компанией своих подручных подлавливал одиночек из Маркизова окружения и «костылял» им крепко. Вообще шпана из «придворного» была мелкопакостная, вороватая, гадливая, исподтишковая. Кто-то там ее науськивал, подстрекал. И милиция задумала очистную операцию, в которой, предвосхищая действия нынешних народных дружин, и принял участие Маркиз со своими оруженосцами. Был среди них и Левка Березкин, явившийся на другой день в класс с забинтованной головой. Что и как произошло тогда в «придворном» или возле него, не знаю, только бегать в Летний сад мы стали коротким путем и никто нас больше не трогал. Бывая сейчас в Ленинграде и Проходя по Чайковского к Фонтанке, я с некоторым все-таки остаточным страхом поглядываю на огромный угловой дом, на его окна — тихо. Все собираюсь расспросить Льва Львовича Березкина, когда мы встречаемся, о том, как укрощали «придворных», но что-то бывает не к моменту, да и тема у меня в этой главке другая, ждет возвращения к ней. Лишь сообщу читателям о судьбе Маркиза: в финскую войну он погиб в парашютном десанте… (Написал эту фразу и вспомнил Аллана, молодого англичанина из семьи Мортон, переселившейся из Ливерпуля в Ленинград по пари леди Астор, помните? Он, Аллан, тоже убит в Финляндии и тоже в парашютно-десантной операции, но уже в Отечественную… Одна печальная зарубка в памяти сразу тянет за собой другую, вернее, две: скажу о судьбе Рэй и Мэри Мортон, матери с дочерью. Пережив ленинградскую блокаду, они эвакуировались на Северный Кавказ, в Пятигорск. С тех пор следы их пропали. Вениамин Я., муж Мэри, служивший у нас на Северном флоте переводчиком — офицером связи при английской военно-морской миссии, рассказывал мне после войны, что пытался узнать что-то о Мэри и ее матери. Тщетно. Сгинули, словно и не было их на земле.)

Возвращаюсь к парте, за которой рядом с Левкой сидит Мирончик Левин, полная, как уже сказано, противоположность по всем статьям своему соседу. В отличие от уличного происхождения Левки, Мирончик — дитя книжной полки. Не настаиваю на изящности этого определения, более подходящего не подберу. Тут должно бы последовать авторское умозаключение, обычное в таких случаях: полярные-де натуры прочнее сближаются. Но оно не возникнет: Левка с Мирончиком не дружили, все их взаимоотношения ограничивались сидением за одной партой; прозвучит звонок с урока, и вы уже не увидите их вместе ни в школе, ни за ее пределами. А Мирончика за «пределами» вообще редко кто видел, в свободное от школы время он исчезал с наших глаз. Говорили, что проводит долгие часы в Публичке, в зале для научных работников, куда он раздобыл постоянный пропуск. Для школьной программы не требовалось книг, выдаваемых в этом зале. Для чего же там сидит Мирончик? Но туда же стал похаживать и Марик Тубянский, они сблизились, и я под большим секретом узнал от Марика, что Мирон «серьезно занимается футуристами, их поэзией, Маяковским, Хлебниковым». А еще до Марика кто-то из старожилов класса рассказывал мне, что в прошлом году, в тот день, когда было объявлено о смерти Маяковского, Мирон на занятия не явился, не приходил и в последующие дни, уезжал, оказывается, в Москву на похороны поэта. А нынче, уже в мою бытность в классе, 14 апреля 1931 года, в первую годовщину со дня гибели Маяковского, он пришел на уроки с траурной повязкой на руке и обратился ко всем нам с печальной торжественностью в голосе, который звучал у него всегда на глубинных басовых нотах, контрастировавших с внешней худосочностью:

— Прошу всех встать и почтить память прекрасного поэта!

И мы поднялись в молчании, и застыл в дверях только что вошедший учитель математики, типичный дореволюционный педель, весьма далекий от поэзии глашатая революции.

После окончания семилетки мы разбрелись кто куда, и я, поступивший в фабзавуч, потерял контакты с большинством ребят из 7 «а» 22-й, да, собственно, и во время моего полугодичного пребывания в этом классе особых приятельств не завел. Мы с Мариком оставались для них, обучавшихся вместе с первого дня, пришельцами со стороны, чужаками, — в 14—15 лет медленно притираются друг к другу, ершатся. Будучи уже взрослым, на традиционные встречи выпускников, проводимые в школах, я ходил не в 22-ю, где получил свидетельство о неполном среднем образовании, а в 15-ю, которую так и считаю пожизненно своей.

Итак, я потерял связи с выпускниками из 7 «а» 22-й школы. И вдруг неожиданно мы сошлись, сблизились с Мирончиком, самым неконтактным из этого класса. Столкнулись случайно на улице — он учился в одной из немногих сохранившихся в городе девятилеток, — разговорились, условились встречаться. Нет, я не собираюсь задним числом через столько лет присоединять себя к друзьям Мирона. Наши отношения, как и с Аликом, в состояние прочной дружбы не перешли. Кстати, я познакомил их, Алика с Мирончиком. И хотя у них был общий интерес: Маяковский — Хлебников или Хлебников — Маяковский, они довольно быстро разошлись-разъехались как раз из-за этого «или». Так и не смогли установить справедливую очередность этих имен. Мирончик считал, что первым идет Маяковский, Алик отстаивал приоритет Хлебникова.

К Мирончику меня притягивало, кроме его начитанности и знания литературы, еще одно обстоятельство: у него была возможность при содействии знакомого служителя проникать (а я с ним!) в артистическую, за кулисы зала академической Капеллы, когда там устраивались вечера поэзии. А это были вечера неповторимые. Из-за кулис я слышал Сельвинского, громыхавшего «Улялаевщиной» и нежно стелившегося «Белым песцом», Багрицкого, который приехал в Ленинград незадолго до смерти и читал в серой домашнего покроя блузе, не стеснявшей его астматического дыхания, «Птицелова», «Бессонницу», «Контрабандистов». Был вечер трех поэтов: Асеева, Кирсанова и Уткина. Меня удивило участие в этом составе Уткина, уж больно диссонировали его стихи со стихами недавних «лефов». «Они теперь дружны», — сказал неодобрительно Мирончик. И я убедился, что он не только информирован о бытии московских поэтов, но и лично как-то связан с ними. Стоя в сторонке, я наблюдал, как он разговаривал по-свойски с Николаем Николаевичем Асеевым, причем Асеев слушал Мирончика с не меньшей заинтересованностью, чем Мирончик