Я вздрогнул.
— Ну что вы пишете, что пишете, креста на вас нет! За восемь-де часов налетала полторы тысячи километров. Да это же тихоходная была машина, от силы сотнягу делала в час… Нет, поторопилась я тогда с вылетом, поторопилась…
Меня спасает телефонный звонок.
— Здравствуй, Мариночка! Непременно, Мариночка! Уже собираюсь. Что ты, что ты, никакой машины присылать не надо. Я вполне на ходу. Была уже сегодня на утреннике, перед малышами выступала… Собираюсь, собираюсь, вот только гостя провожу.
И мне, повесив трубку:
— Марина Попович звонила из Звездного. Мы с ней долго вместе работали. Созывает к себе, по случаю праздника, подруг. Будут жены космонавтов, я со многими из них дружна. Вы уж меня простите, спешу на девичник…
Быстро листаю комплект «Искорок» за 1935 год в поисках еще одного моего авиационного сочинения, репортажей об агитполете санитарной авиации по Ленинградской области. С первого захода не нахожу. И со второго, медленного, не обнаруживаю. Комплект полный, все номера, без изъятий. Нет репортажей. А полет был, и я в нем участвовал в качестве «больного».
В ту пору журналистскую братию охватило поветрие, начало которому положил Михаил Кольцов своими «Семью днями в классе», «Тремя днями в такси», «В ЗАГСе», когда он, становясь соответственно школьным воспитателем, шофером, регистратором браков и разводов, вникал в проблему изнутри, в шкуре своих героев, если так можно выразиться. Мы обезьянничали, подражали метру. Я отправился осветителем на съемки фильма «Федька» про гражданскую войну, которому предсказывали судьбу будущего детского «Чапаева» (картина получилась плохая). Сжег какую-то редкую, дорогую лампу, был разжалован в подносчики реквизита, но тем не менее соорудил для газеты пять «подвалов» об этой киноэкспедиции на Волгу, в те же места, где снимался и «Чапаев». Естественно, когда редакции предложили послать корреспондента в агитполет, выбор пал на меня, как уже имевшего опыт в мистификации. На сей раз я должен был изображать «больного» для наглядного показа населению всех возможностей санитарной авиации. Но репортажи, как выясняется, не состоялись — нет их на газетных полосах. Полагаю, что причиной тому происшествие, приключившееся со мной в воздухе и, видимо, выбившее у меня перо из рук.
Я был уложен плашмя в узкую полуоткрытую кабину «Ш-2» — «шаврушки», превращенную как бы в воздушные носилки, туго принайтовлен, то есть прихвачен ремнями так, что не мог даже повернуться с боку на бок, свободными оставались лишь движения головы, и я использовал это сначала для наблюдения за проплывавшей внизу землей, за спиной летчика, который изредка тоже оборачивался ко мне, за мерно покачивающимися крыльями, а затем… Затем голова моя клонилась то к левому, то к правому борту уже в других, более утилитарных намерениях, свешивалась, и плитки шоколада, съеденной перед вылетом, хватило, чтобы перекрасить оба борта из зеленого в коричневый цвет. В Лодейном Поле, первой остановке в пути, меня, вмертвую укачавшегося, вынесли из кабины на глазах у собравшейся на аэродроме любопытствующей публики — естественность, наглядность агитпоказа была полной! — и отправили в подъехавшей карете «Скорой помощи» в местный лазарет уже как больного без кавычек, на чем мое участие в демонстрации достижений санитарной авиации и завершилось. В больницу меня сопровождал в машине пилот. Это было совсем не обязательно, но он настоял на своем присутствии возле пострадавшего на все время транспортировки и покинул приемный покой лишь после того, как меня облачили в больничный халат. Возможно, хотел убедиться, что наверняка избавился от незадачливого «демонстратора». А возможно, преследовал и более гуманную цель. Скорее всего, именно так, ибо через несколько дней редакционная секретарша Лидочка сообщила мне, благополучно возвратившемуся в репортерский строй, что звонил летчик Страубе и интересовался состоянием моего здоровья.
Фамилия летчика, произнесенная Лидочкой с особой модуляцией в голосе, была в то время известна в стране примерно так же, как нынче имена космонавтов. Страубе входил вторым пилотом в экипаж Чухновского, разыскавший часть экспедиции Нобиле, которая затерялась во льдах Арктики после аварии дирижабля «Италия». До появления «Красной палатки» оставалось чуть не полвека, и поход «Красина», полеты чухновцев были у нас еще на живой, так сказать, памяти во всех деталях. Правда, челюскинская эпопея несколько затмила по своим масштабам спасение итальянцев, но славы Чухновского и его товарищей — Страубе, Алексеева, Шелагина — не смогла все же погасить. И поэтому, когда в штабе санавиации меня знакомили с пилотом, с которым мне предстояло отправиться в агитполет, и он, протянув руку, назвался: «Страубе», я, не видя скрытые под его кожаной тужуркой ордена Красного Знамени и Красной Звезды на кителе, решил, что это родственник знаменитости. Так и спросил:
— Вы брат?
— Нет, — сказал он, — всего лишь праправнук!
Так я впервые попал на язычок ироничного Георгия Александровича, и это его качество, неоднократно проявлявшееся при дальнейшем нашем общении, наверно, и удержало меня от описания в газете агитационно-показательного полета, в котором я так опозорился.
Вспомнил я Страубе, воздушное с ним путешествие, и захотелось побольше узнать об этом человеке, о его судьбе, как хочется мне это сделать в отношении всех, кто оставил след в моей памяти. Начал с розыска в собственном доме, в книгах об Арктике, коих у меня предостаточно, собираю их с давней поры, со времен, когда сам плавал в тех краях. Есть и впрямую относящиеся к интересующей меня сейчас теме. Например, «Красин» во льдах» Эм. Миндлина, журналиста, участвовавшего в походе ледокола. Книга многократно переиздавалась с дополнениями и уточнениями. Отсылаю к ней читателей, желающих проследить весь ход событий, разыгравшихся летом 1928 года в районе архипелага Шпицберген. Я с ними знаком и перелистаю еще раз лишь те страницы, на которых упоминается мой герой — Георгий Страубе. Кстати, автор называет его почему-то Джонни.
«…Джонни Страубе, молодой помощник Чухновского, второй летчик на самолете. В присутствии Джонни Страубе становилось удивительно весело… Страубе — самый молодой из счастливой семьи чухновцев… Он — весь в шутке, в юношеском задоре. Но весельчак Страубе умел быть не по-юношески серьезным, хотя даже в наиболее серьезные минуты жизни не переставал улыбаться. Тридцатилетний Чухновский не мог не чувствовать в двадцатичетырехлетнем Джонни ученика, на которого может положиться учитель…»
…Льды приостановили продвижение «Красина», и в воздух на поиск поднялся с наскоро оборудованной ледовой площадки трехмоторный «ЮГ-1», имея запас горючего на шесть часов.
Через шесть часов радиограмма Чухновского на ледокол: «Группа Мальмгрена обнаружена на широте 80°42′, долгота 25°45′ на небольшом остроконечном торосе… Двое стояли с флагами, третий лежал навзничь… Группа Вильери не найдена…» Обрыв связи, и затем едва расслышанная радистом ледокола морзянка: «Не смогли подойти к «Красину» из-за тумана. Выбора посадки не было. Сели на торосистое поле в миле от Кап-Вреде. В конце пробега снесло шасси. Сломано два винта. Все здоровы. Считаю необходимым «Красину» прежде всего идти спасать Мальмгрена…» Последняя фраза облетела с газетных полос весь мир, оценивший благородство Чухновского и его экипажа.
Маленькая подробность посадки самолета.
Первым вылез из кабины Страубе. Огляделся вокруг, увидел покрытый ледниками берег. Потом сунул руку в карман, вытащил пачку денег и, протянув их в сторону пустынного мыса, воскликнул:
— Товарищи! Двести рублей наличными! Мы обеспечены… Теперь не пропадем!
Между спасательной экспедицией в арктических широтах и агитполетом по Ленинградской области — семь лет. Что делал, где летал эти годы Страубе? Ведь снова отличился: я помню, что к моменту нашего знакомства у него было два ордена: первый — «за Нобиле», а второй за что? И почему из гремевшей тогда, осененной подвигами полярной авиации Георгий Александрович перешел в скромную санитарную? Кажется, к началу войны он уже не был жив. Да, в книге Миндлина, в заключительной ее главе, нахожу лаконичную печальную справку: «Еще до войны разбился никогда не унывавший Джонни».
— А я думаю, что это ошибка. Даты гибели точно не помню. Но, во всяком случае, уже в войну. Нет, он не летал. Тут, знаешь, сложная, трагическая ситуация. Я могу что-то напутать. Жаль, нет в живых ни Бориса Григорьевича, ни Анатолия Дмитриевича. У них бы ты получил исчерпывающую информацию. Ты же знал обоих.
Знал. И Чухновского и Алексеева. А познакомил меня с ними тот, чьи слова я привел сейчас, Савва Тимофеевич Морозов, внук Саввы Тимофеевича Морозова. С ним, не со знаменитым дедом, естественно, а с внуком, с Саввушкой, мы, в свою очередь, знакомы с военных времен, с 1942 года, с Полярного, куда нас занесла флотская служба с пером в руке. Морозова — фронтовым корреспондентом ТАСС, меня — редактором «Боевого курса», газеты североморских подводников. А затем после войны наша дружба закрепилась, подогретая «Огоньком», где мы работали разъездными спецкорами. Савва разъезжал главным образом по северным краям. У него с Арктикой любовная крутежь давняя — с начала тридцатых годов, с первых ленских экспедиций — и взаимная. На ледоколах, на полярных станциях — наземных и дрейфующих, — а особенно среди летчиков полярной авиации фамилия Морозова популярна и уважаема, поскольку подтверждена его жизненной позицией. Всю свою корреспондентскую жизнь он пишет не с чьих-то слов, а лишь наглотавшись собственными легкими морозного арктического ветра.
Так вот, однажды к нам за столик в ресторане Дома журналиста Савва пригласил только что вошедших в зал двух пожилых мужчин, которых я не раз уже видел здесь среди обедающих, но не знал, кто это. Они всегда приходили вдвоем — маленький, сухонький, стеснительный в движениях, словно старающийся показаться еще меньше, занять место понезаметней, и высокий, громоздкий, с лицом будто с мороза, хотя на дворе стояло мягкое московское лето.