...И далее везде — страница 47 из 94

— Но… Готовясь к такому небывалому полету, какой мы задумали, следует задаваться многими «но», даже если они сами по себе и не возникают. Лишняя оглядка, перепроверка, лишние сомнения никогда в подобных случаях нелишние. Гондола должна хорошо, стойко вести себя в стратосфере, в этом мы были убеждены после многократных испытаний. Но… ведь мы собирались не только взлететь, а, между прочим, и вернуться хотели, спуститься на землю. Скорость спуска — не менее трех метров в секунду, а то и все пять. Необходим, значит, амортизатор, предохраняющий кабину, людей в ней, приборы, от неизбежного удара о землю. Из какого материала соорудить эту подстилку? Перебрали всевозможные варианты и остановились на тех же ивовых прутьях, из коих плетут корзину для обычного воздушного шара. Для нашей гондолы сплели восемь «ног» из эластичных, упругих веток ивы. Теоретически рассчитать такой амортизатор невозможно, просто подвергли его испытаниям на самые разнообразные динамические и статические нагрузки — все выдержал. При возвращении же из полета, при довольно сильном толчке, даже не треснул. А мы предполагали, что он может и сломаться, лишь бы защитил экипаж и приборы от удара… Но я уже во второй раз заговорил о спуске на землю, хотя мы еще, в моем рассказе, не покинули ее.

Мы не претендуем на то, чтобы нас считали первыми разведчиками стратосферы, мы — из первых. У всех на памяти два недавних полета бельгийцев профессора Пиккара и его спутников; 27 мая 1931 года им был Кипфер, а 18 августа прошлого года Казинс. Максимальные высоты, достигнутые этими отважными людьми: 15 671 метр и 16 370 метров. Жаль, что в обоих случаях стратонавтам не удалось осуществить свою научную программу. Помешали изнурительная жара в первом полете и ужасный холод во втором. Кроме того, были разбиты приборы — при первом взлете и при втором спуске… Ради бога, не сочтите, что говорю об этом в умаление свершенного; мы преклоняемся перед подвигом бельгийцев. До них тщетно пытались штурмовать стратосферу американцы, испанцы, французы; было девять попыток. Трижды в кабинах вернувшихся кораблей находили трупы замерзших воздухоплавателей. Мы знали об этом перед полетом и помним после полета, перед новыми стартами.

Мы стартовали два раза. Вернее, 24 сентября, в тихую, безветренную погоду, хотели стартовать, но не смогли. Стратостат не был вовремя готов к взлету. Произошла задержка, клапана заело. Пока возились с ними, исправляя, наполз незаметно туман. Ни ветерка по-прежнему, ни облачка, — самый идеал для старта! — но туманище такой, что ладони собственной руки не видишь, взлетать нельзя. К утру начал рассеиваться, расползаться, оседая при этом на оболочку, утяжеляя ее, она намокла, потеряв половину своей подъемной силы. Стало ясно, что взлетать невозможно. Открыли клапан, дали выход газу, оболочка начала морщиться, опадать и огромной смятой простыней легла на землю. Грустные разошлись мы с аэродрома.

Через шесть дней, 30 сентября, едва не повторилось то же самое. Не с аэростатом, с погодой. Оболочка к назначенному часу, к восьми утра, была заполнена из газгольдеров на треть своего объема, что вполне достаточно для взлета. Сейчас она зависла гигантской грушей. Газ, постепенно расширяясь по мере подъема, превратит ее в столь же гигантское яблоко, которое окончательно созреет лишь на предельной высоте. И мы скажем, что стратостат выполнен, такой у нас существует термин… Итак, оболочка-груша осмотрена, ощупана с маленьких воздушных шаров-прыгунов, морщины разглажены, клапан в норме, поясные стропы, закрепленные на земле, отданы, сброшены, корабль удерживается только за гондолу руками красноармейцев стартовой команды… и надвигается туман. Неужели опять помешает? Я стою возле штаба полета, всматриваюсь — туманная полоса низко стелется по краям аэродрома, не захватывая его, не приближаясь. Жду решающей метеосводки, нервничаю, как и все вокруг; не докурив папиросы, гашу ее, затягиваюсь новой, бросаю в урну, беру последнюю из пачки, решив выкурить до конца. И вот бежит дежурный метеоролог с листком бумаги в руке, торопится, спотыкается о кочку и чуть не надает на меня. «Смотрите, — кричит, — какая расчудесная погодка вам приготовлена! На туман плевать, это ошметки, сейчас разойдутся…» Сводка в самом деле предвещает оптимальную для полета погоду. Штиль обещан такой, что, наверно, долго будем висеть над столицей. Что ж, мы рады будем опуститься на Красную площадь… Туман рассеивается, уходит, открывая ясный, чистый горизонт, кем-то старательно промытое голубое небесное полотно. И я, по ассоциации, даже ощущаю запах свежевыстиранного белья, самый любимый мой еще с детства, с маминых постирушек. И настроение как в детстве — все тревоги ушли.

Докуриваю, глубоко затягиваясь напоследок, как бы на весь полет — там не покуришь, — иду к гондоле, лезу по веревочной лестнице. Сколько раз поднимался я вот так за семь лет, пока командую отрядом военных аэростатов! А у Бирнбаума стажу еще побольше моего. Он в империалистическую служил в одной из русских крепостей рядовым воздухоплавательной роты, летал в разведку над боевыми позициями; и в гражданскую, на Южном фронте — тоже на воздушных шарах. Так что мы с Эрнестом не новички в небе. Но этот наш корабль, «СССР-1», собирающийся взлететь в стратосферу, лучше всего из троих знает конечно же Константин Дмитриевич Годунов — он его конструктор… Меня, влезшего в кабину, оба моих спутника встречают, может показаться, непочтительно, даже головы не повернув, взмахом руки не поприветствовав, до того их головы и руки заняты уже делом. Годунов налаживает какой-то из множества подвластных ему, как бортинженеру, приборов, кажется альтиметр, определяющий высоту взлета. Бирнбаум склонился над передатчиком: второму пилоту среди прочего поручена радиосвязь, и он готовится с первых же минут подъема начать работу с наземными станциями… У Пиккара радио не было. Могут сказать: тем значительней подвиг бельгийцев, тем благороднее риск, которому они подверглись. Но ведь мы поднимаемся в заоблачные высоты не ради спортивного интереса, не для состязания в храбрости. Для дела, во имя науки штурмуем стратосферу. На пользу человечеству. Зачем же отказываться от такого могучего здесь оружия, которым оно, человечество, уже обладает, — от радио?.. Нашим позывным был «Марс».

Я высовываюсь из иллюминатора. Почти вплотную вижу вытянувшиеся от физического напряжения лица красноармейцев, которые удерживают рвущийся в небо стратостат уже за один только амортизатор, за его ивовые прутья. Вижу поодаль высокую фигуру в длиннополом кожаном пальто, это товарищ Алкснис, начальник Военно-Воздушных Сил страны; все последние дни и ночи он проводил вместе с нами на аэродроме. К нему подходит стартер Гаракелидзе, я не слышу слов, но по кивку командарма понимаю, что он разрешает взлет. И вот Гаракелидзе, человек темпераментный, взрывной, хотя и пытающийся постоянно гасить свои эмоции, быть невозмутимо-спокойным, направляется к гондоле, стараясь не торопиться, не выдерживает, ускоряет шаг, почти бежит, подбегает, силится сдержать голос: «Экипаж в кабине!» — «Есть в кабине!» — рапортую, тоже утишая голос. «В полете!» — срывается вдруг в крик начальник старта. И я в тон ему тоже кричу неожиданно для себя с такой силой, что сам вздрагиваю: «Есть в полете!», не осознавая еще, что кричу с высоты. Стратостат без толчка, не вращаясь, свечой, по безукоризненной вертикали, взмывает ввысь, отпущенный руками красноармейцев. И они вместе с землей, с ее деревьями, домами, аэродромными вышками, ангарами, заборами стремительно проваливаются куда-то в яму, в пропасть, несутся вниз по прямой, а не уходят плавно вбок и вниз, как видится с самолета. За четыре минуты мы выскакиваем — другого слова подобрать не могу — на высоту двух тысяч метров.

«Задраить лазы!» — командую я, и Годунов поворачивает рычаг, молниеносно захлопываются небольшие, но массивные дверцы, наглухо закупоривающие кабину, герметичность абсолютная. Мы отторгнуты от окружавшего нас до сих пор мира. Мы вторгаемся в мир иной, потусторонний; я употребляю слова, которые обычно применяются в мистическом, религиозном плане. То, что мы совершаем, не миф, не мистика. Это вполне реальное дело. Но мы атакуем стратосферу, преддверие космоса, а это мир практически еще не изведанный, он пока за пределами наших знаний, и в этом смысле для нас потусторонний…

Все вверх, вверх, судя по альтиметру, стремительно взмывает воздушный корабль. И мы его пока не сдерживаем под уздцы, даем полную волю, хотя сам подъем, скорости взлета у нас во власти. Мы можем управлять ими, манипулируя клапанами выпуска газа из оболочки, сбрасывая подвешенные к гондоле мешочки с балластом, с дробью. Движение стратостата по вертикали — в наших, говорю, руках. А вот горизонталь, направление и дальность зависят только от ветра, от его прихотей. Куда снесет, туда и снесет, тут мы бессильны. Потому так долго, терпеливо «подбирали» себе погоду, поджидая затишья. Плывет «наш челн по воле волн», как сказал поэт. Пока снос незначителен, метеорологи не обманули. Вот, на память, одна из первых записей в бортовом журнале: «8 часов 59 минут, 6 тысяч метров высоты, видимость прекрасная, проходим стадион «Динамо». А ведь это рядышком с Центральным аэродромом. Можно считать, почти не сдвинулись за полчаса, зависли над районом взлета. Нас хорошо видно с московских улиц. Вся Москва, рассказывали потом, ходила в этот день с задранной вверх головой, разыскивая в небе голубой шарик.

Я стою у иллюминатора. Широкая и ясная подо мной земля, как еще сказать про нее, не знаю. Широкая. Ясная. А вокруг неожиданное фиолетовое небо. И если б не знать, что летим, — никаких внешних признаков полета. Неподвижность. Тишина. Только шелест оболочки да бегущая стрелка альтиметра выдают движение стратостата. Прибор докладывает: 14 000… 15 000… 16 000… А еще нет часа, как мы взлетели. Стрелка чуть замедлила свой бег и снова пошла уверенно вперед. Годунов трогает меня за плечо и говорит почему-то шепотом, как о некой тайне: «Алексеич, мы уже выше Пиккара, видишь?» Вижу: 16 800. Рекорд. Ликовать надо бы, но нам некогда справлять торжество, витийствовать — мы очень заняты… Мы летим и разговариваем с землей, которая для нас на радиоязыке «Рыба».