Эта запись с диктофонной ленты самую лишь малость отредактирована. Убраны ненужные «значит», «это самое», «так сказать», еще какие-то словесные плевелы, которыми грешат даже хорошие рассказчики. А Игорь Михайлович, как вы убедились, из таких, из хороших. И теперь у меня дома не только фотографии моего капитана, а и его голос. У них совершенно одинаковые голоса, у отца с сыном. И по тембру: немножечко в нос, с «французско-ростовским прононсом», как шутил сам Михаил Прокофьевич. И по интонации с ее некоторой замедленностью, чуть барственной леностью, в которую врывается вдруг быстрая, стремительная речь, чтобы тут же, спохватившись, перейти в прежнее спокойное, равнинное течение.
Игорь кладет передо мной стопку тоненьких ученических тетрадок, говорит:
— Черновики рейсовых донесений отца… Тут как раз отчеты за навигации тридцать девятого и сорокового. Рейс к «Седову», кампания в Белом море… Должно быть вам любопытно.
Еще бы! Листая эти странички, исписанные знакомым мне почерком, я как бы во второй раз прохожу маршрутами наших плаваний.
Белоусов был третьим по счету капитаном флагманского ледокола «И. Сталин», построенного в 1938 году на Балтийском заводе.
О строительстве этого корабля много писалось тогда в газетах. Наши «Искорки», само собой, не могли плестись в хвосте и послали своего спецкора на ходовые испытания ледокола в Финском заливе. Не трудно догадаться, кто явился этим корреспондентом.
Читатель, уже неоднократно прощавший мне самоцитирование, надеюсь, и на этот раз стерпит, если я приведу текст своей тогдашней заметки с борта экзаменуемого судна. Она так и называлась:
Наше плавание проходит без особых событий и приключений. Это и хорошо, так и требуется. Завод построил самый большой и самый мощный ледокол в мире, с тремя главными паровыми машинами, с десятком подсобных, с девятью котлами, со множеством современных навигационных приборов, как гирокомпас, с первоклассным палубным устройством, вроде электрических лебедок и стрел, с площадкой для самолетов. И вот все это сложное хозяйство нужно спокойно проверить, прощупать, выстукать, строго и придирчиво проэкзаменовать. Я еще не упомянул типографию, но печатный станок пока в ней не установлен. Могу только сказать, что полоса корабельной газеты будет такого же размера, как вот эта страница «Ленинских искр», на которой печатается моя корреспонденция.
Ледокол пойдет в далекий район Арктики, в тяжелые льды, туда, где зимует и не может вырваться из ледяного плена караван судов. Вся надежда на флагмана арктического флота. Строители и моряки говорят: «Справится, прорвется, выведет».
Мы ходим от Кронштадта к острову Гогланду, возвращаемся в Кронштадт и снова идем на Гогланд, кружимся, резко разворачиваемся, меняем скорости, становимся бортом (моряки говорят — лагом) к волне, креним судно, заставляем его выкладывать все свои способности. Если б корабль шел одним, строго определенным курсом, то мы бы уже давно стояли где-нибудь в Мурманске или в Лондоне.
Ледоколу достается: завод сдает его, правительственная комиссия принимает, инспекторы Регистра наблюдают за сдачей, команда осваивает корабль. Все ощущают чрезвычайную ответственность и в то же время не могут не торопиться: ледокол ждут не в общем плане, а по конкретному поводу — там, в высоких широтах, где каждый день промедления способен обернуться годом. Но торопливость не оправдает ни единого промаха, недогляда в приемке.
На днях испытывали якорное устройство. Якоря по многу раз отдавали на дно: сначала левый, потом правый и наконец оба вместе. У брашпиля стоял, управлял им сам капитан Воронин. Этот человек все делает добротно, никакая спешка не заставит его совершать поспешные действия. Невнимательность, небрежность вызывает в нем, обычно спокойном, уравновешенном, ярость. И тогда берегись: соленое воронинское словцо никого не пощадит, для него не существует табели о рангах. Капитан уже облазил весь корабль, буквально прощупал, простучал его от форштевня до ахтерштевня, ничего не записывал, но запомнил все, каждую недоделку, будь то неудачно сработанный козырек на ходовом мостике или неуклюже подвешенная лампа в матросской каюте. И пока не устранят эти недоделки, не успокоится. Сдатчики не могут рассчитывать на какое-либо снисхождение с его стороны. И все же, я заметил, они не враждуют с ним, как это бывает на таких испытаниях. Они покорно выполняют его требования, и не потому, что это прославленный Воронин, а потому, что его замечания сверхсправедливы и опровергать их бессмысленно.
У хорошего капитана — хорошая команда. Она подбиралась в основном по двум каналам: из ледокольщиков, людей, уже хлебнувших Арктики, и демобилизованных балтийских моряков, кронштадтцев. Я слышал, что последних Воронин принимал особо придирчиво. Но, убедившись, что отсутствие арктического опыта у них с лихвой компенсируется отличным знанием корабельной техники, высокой дисциплиной, попросил присылать ему побольше «ребят с Балтики». Да, втайне от Воронина формировался духовой оркестр: в отделе кадров разузнавали у вербующихся в экипаж, не играют ли они на каком-нибудь из инструментов. Таких больше всего оказалось среди кочегаров — «духов», как их кличут на флоте. Так что оркестр вдвойне духовой — и по инструментам, и по людскому составу. Кочегарами оркестранты показали себя на ходовых испытаниях отменными. Похоже, и оркестр будет неплохой, судя по сыгровкам, которые проводятся в кубрике. На одну из них привлеченный музыкальными пассажами, донесшимися до его каюты, заглянул Воронин. Говорят, постоял-постоял, ничего не сказал, лишь усы свои знаменитые разгладил, а это первый признак одобрения услышанного или увиденного.
Итак, команда — по капитану. Весь экипаж работает, или, как принято говорить на флоте, молотит на совесть, не жалея сил. Хотите, познакомлю с некоторыми?
В кочегарке старшина-орденоносец Ваня Корольков шурует в топке за четверых, преследуя, по его словам, и личную цель: «Пузо надо сбросить, а то, понимаешь, растет безобразно на флотских харчах».
На палубе боцман Потемкин, работяга и весельчак, орудует со стрелами, моет, извиняюсь, драит надстройки, спускает на воду шлюпки — его высокая, сутулая фигура мелькает то тут, то там, по-моему, круглосуточно. Я повидал боцманов, но такого вежливого, литературно выражающегося боцмана встречаю впервые.
А радисты? На подбор! Старшим у них Александр Михайлович Мишкин, похожий на мистера Пиквика, такой же кругленький и добродушный. Про него говорят, что он, как только народился на свет божий, сразу застучал на ключе. Это недалеко от истины, «стучит» он двадцать четвертый год, на три года больше, чем живет на том же божьем свете его «правая рука» Толя Зорин. В свои 20 лет этот юноша много успел: достиг высшей квалификации радиста, побывал в рейсе «Ермака» за папанинцами, лично Ворониным приглашен в экипаж флагмана. (После арктического похода на флагмане Зорин был мобилизован в армию, и судьбы его я не знаю. Среди фотографий, сохраненных моей мамой, есть и наша с Толиком, с Сашей Шатуровым, третьим механиком. Снимались, вернувшись из плавания, в Ленинграде «7 ноября 1938 года», как значится на обороте. Шли втроем праздничным вечером в толпе по иллюминованному Невскому. Увидели на углу Садовой, называвшейся улицей 3-го июля, вывеску «Фотоателье К. Буллы». Вошли в раскрытую, несмотря на праздник, дверь, поднялись на второй этаж. Бородатый фотограф, радушно встретивший морячков, да еще со «Сталина», зафиксировал нас, укрывшись под черным балахоном, через допотопный громоздкий, установленный на треногу аппарат. Тот самый, с которым он 21 год назад, 3 июля 1917 года, услышав выстрелы, вышел на балкон и, вот так же укрывшись под черным мешком, сделал снимок, оказавшийся историческим на века, знакомый теперь миллионам с младенчества: расстрел казаками демонстрации возле Публичной библиотеки, как раз напротив «Фотоателье К. Буллы»… — А. С.)
С таким капитаном, — заканчивалась моя корреспонденция, — с такими матросами, кочегарами, радистами флагман арктического флота, созданный рабочими завода имени Серго Орджоникидзе, — «справится, прорвется, выведет»! Мы в этом уверены».
…С первой попытки флагману не удалось прорваться и вытащить «Седова», до которого оставалось 60 миль тяжелейшего льда.
Напомню версию моего друга Сан Саныча, капитана дальнего плавания Александра Александровича Гнуздева, ходившего в том рейсе вторым штурманом, изложенную им в недавнем письме ко мне из Ленинграда. Воронину, считавшему, что шанс пробиться к дрейфующему судну еще не потерян, руководство Главсевморпути в ответ на его радиограмму об этом не разрешило рисковать только что построенным ледоколом со столь высоким именем на борту.
Я не был близок к Воронину в такой степени, как позже к Белоусову, и не имею права на особые психологические изыскания в отношении Владимира Ивановича. Но от людей, с которыми он был откровенен, делился сокровенным, слышал, что свою громкую славу, связанную с челюскинской эпопеей, Воронин называл горькой славой, принимая вину за гибель «Челюскина» полностью на себя, ни с кем не желая ее делить, даже со Шмидтом, начальником экспедиции. И можно представить, какие чувства испытывал капитан флагмана, возвращаясь по приказу Москвы из высоких широт, не достигнув цели — спасения «Седова», снова потерпев неудачу. На обратном пути Владимир Иванович тяжко заболел в Мурманске, требовалась операция, и его отправили поездом в Ленинград. Ледокол повел вокруг Скандинавии старпом Борис Николаевич Макаров в качестве дублера капитана.
Капитаном к нам на период зимней проводки судов из Ленинградского порта и в порт в устье Невы, в канале, в Финском заливе — тонкая работа в довольно толстом льду — был прислан Павел Акимович Пономарев, старпомом ходивший на «Красине» спасать экспедицию Нобиле, будущий капитан первого отечественного атомохода «Ленин». Как и Воронин, Пономарев родом с беломорского побережья, оба поморы, начинавшие плавание мальчишками-«зуйками» на рыбацких и зверобойных ботах. Их путь — с корабля в мореходку, уже с опытом, а не наоборот, как у ростовчанина Белоусова — из мореходного училища на судно, с теорией… Зная, что на флагмане он «временный», Пономарев не внедрялся в судовую жизнь, ограничиваясь чистым судовождением. Он еще вернется на ледокол накануне войны штатным капитаном. И в войну будет в чине кавторанга водить его под бомбами. Одна из сброшенных «юнкерсами» угодит в самую середину, в котельное отделение, взрывная волна достигнет ходового мостика, кинет навзничь командира. Контуженый Пономарев приведет подбитый, полузатопленный корабль в порт… Мое знакомство с Павлом Акимовичем ограничилось лишь упомянутой кратковременной ледовой проводкой в районе Ленинградского порта. Я видел капитана издали, с палубы — измеряющим шагами мостик. Видел и вблизи — в кают-компании во время приема пищи, и это тоже было «издали»: я сидел на противоположном конце длинного стола, не слыша беседы капитана с сидящими рядом старпомом и стармехом, да и говорили-то больше эти двое, Пономарев слушал — поморы молчаливы. Словом, я с еще меньшим основанием, чем Воронину, могу давать какую-либо психологическую характеристику Пономареву… Ожидалось возвращение Владимира Ивановича на ледокол, но болезнь затянулась, прибавились еще некие обстоятельства, связанные со сменой руководства Главсевморпути — вместо Шмидта пришел Папанин, и пронесся слух, что к нам назначают Белоусова с «Красина». Как не всегда бывает со слухами, он быстро подтвердился появлением Белоусова на ледоколе. И этот момент — между слухом и фактом — был настолько краток, что не оставил времени предварительно разузнать, каков человек новый кэп. В команде у нас не было никого из его прежних соплавателей. Но кое-что